Польша против Российской империи: История противостояния
Шрифт:
К ночи мы приехали в деревеньку и остановились у мужика. Там я простился с больною женой и велел, ночью, так, чтобы казаки не видели, оседлать мне пару коней, дал тому человеку, который поедет со мною, плащ и шубу, а на себя надел три рубахи и жупан, оставил с женою своего адъютанта, поручив ему отвезти ее в Варшаву, при чем просил его называть ее своею фамилией, дабы москали не знали, что это моя жена, ибо, в противном случае, могли бы отомстить, вместо меня. Простившись с женою, я вышел вон, будто бы за нуждою, вскочил на коня и ускакал от казаков. Когда наступил день, я со своим человеком был от них уже за две мили и велел покормить лошадей, ибо они ночью мало ели. В тот же день я отъехал десять миль. Этот первый день прошел для меня счастливо, я не видел из военных никого, но на второй день я наткнулся на обоз москалей, которые стояли за деревней. Счастье для меня было, что лес находился не далеко, ибо казаки, коих гналось за нами несколько, заклевали бы нас. Но мы из их рук убежали, а наткнулись на пруссаков, которые в это
Через три часа отослали меня с 16 польскими солдатами, под прусским конвоем, за 4 мили в большой отряд, и я должен был не ехать, но идти пешком, вместе с другими, а мой человек вел за мною лошадей.
На другой день, в 9 часов утра, мы достигли большего отряда как раз в то время, когда генерал Шверин должен был, согласно приказанию, двинуться к Петрокову и войска уже были готовы к походу.
Когда мы пришли, тотчас нас всех загнали в конюшню, и там я сидел до тех пор, пока войска не двинулись с места. Офицер, который привел нас, скоро отдал рапорт генералу Шверину и немедленно приказал выпустить нас из конюшни. Я выходил последним, ожидая, чтобы мой человек не оставил в конюшне лошадей; в это время прибежал ко мне солдат и велел мне выходить как можно скорее. Я его просил немного подождать, пока наложить на коней мундштуки.
Не мог его упросить, а он еще дал мне проклятым прикладом в плечи так сильно, что кровь у меня пошла носом и ртом. «Вот тебе, бедный поляк, свобода и независимость» — подумал я в тот час, а что — до равенства, то оно было самое близкое, ибо мы со скотом вместе были загнаны в конюшню. В то время когда нас выводили из конюшни, приехал генерал Шверин и сейчас же спросил: который тут полковник? Я отозвался, что я; а у меня в то время текла кровь, и он меня спросил: что со мною, что кровь у меня течет? Я объяснил причину Генерал приказал дать солдату 30 палок за то, что он меня обидел.
Этот же генерал настолько был ко мне благосклонен, что велел мне и моему человеку сесть на коня и ехать с собою три мили; при этом мы очень деликатно разговаривали. А когда мы приехали на ночлег в местечко, он тотчас приказал дать мне удобное помещение и даже пригласил к себе на ужин. Во время ужина приехал к нему курьер с приказанием обождать три дня. Он мне велел ехать в Петроков, где я получил бы паспорт и стал бы свободным.
Но едва наступил день, как генерал сам был арестован и отправлен в Берлин за то, что выпустил Мадалинского из Бромберга со всею прусскою добычею, которую Мадалинсий взял в Бромберге. Видя, что все офицеры растревожились и даже растерялись, я никого не просил о разрешении выезда, а сел на коня и поехал уже не в Петроков, а прямо в Познань. И так удачно проследовал в Познань, не встретив на пути ни одного пруссака. В Познань я прибыль в 8 часов вечера 17 декабря. Остановился я на Длугой улице, у Войцеха Навишевского.
В тот же вечер мы, несколько человек, провели совещание относительно устройства восстания, где Мадалинский подойдет к Познани. На утро, в 8 часов, приехал в Познань г. Домбровский. Я виделся с ним и спрашивал его о Мадалинском. Он уверил меня, что все войско сложило оружие, а Мадалинский поехал к цесарскому кордону. Итак, наше намерение касательно возбуждения восстания совершенно рушилось. Тем временем пруссаки узнали обо мне и стали меня искать в Познани. Я, как только об этом узнал — немедленно взял с собою нескольких мещан и пошел явиться к коменданту. Мещан я взял для того, что комендант совсем не умел говорить по-польски. Пришли мы к нему по смене караула и застали его дома. Он начал меня спрашивать: действительно ли поляки сложили оружие? Я поспешил уверить его в этом и прибавил, что я потому и приехал к моим родственникам. После многих вопросов он объявил мне, что я арестован и что он счастлив, что удалось достать такую важную личность, ибо — присовокупил он — в настоящей польской революции нет никого выше четырех лиц: Костюшко, Мадалинского, Килинского и Ясинского, и что потому он должен донести своему королю и московскому генералу Суворову о пребывании моем здесь, в Познани. «Вот, свободный поляк! — подумал я тогда себе, — куда бы ты ни приехал — везде тебя терзают с твоей свободой»… Мещане ходатайствовали перед комендантом о разрешении свободного для меня ареста, ручались за меня и обещали представить меня ему по каждому его требованию. Он не отвергнул их просьбы. Дал мне в караульные солдата, чтобы тот сопровождал меня
На следующий день он прислал за мною унтер-офицера, приглашая меня к себе, в ратушу, так как был при смене караулов. Там он сказал мне, что имеет для меня комнату и что я буду сидеть на гауптвахте, при чем велел своему адъютанту отвезти меня в офицерское помещение. Тем не менее, он позволил мне бывать всюду, где я захочу, а также разрешил и ко мне приходить каждому, в продолжение двух недель, что я сидел. Когда жители узнали, что я посажен на гауптвахту, тотчас собралось их несколько человек и, пришедши к коменданту, дивились, что он так скоро изменил своему слову. Тот немедленно велел позвать караульного офицера и приказал ему, чтобы не запрещал никому приходить ко мне, равно как не препятствовать и мне выходить; объявил также жителям, что предоставляет мне всевозможные удобства в отношении пищи и питья.
Жители поблагодарили его за такую предупредительность и просили разрешения присылать мне, пока я буду в аресте, обеды. Это он им охотно позволил. Тем не менее комендант боялся. Он приказал зарядить пушки и поставить их пред гауптвахтой, ибо очень много господ и обывателей бывало у меня и днем и ночью.
Во все время моего пребывания там я пользовался большими удобствами, но не от пруссаков, а лишь от обывателей познанских. Но вот прибыли курьеры с письмами от прусского короля и от Суворова из Варшавы. На другой день меня вывезли. Для того чтобы меня народ не отбил, было назначено в конвой 15 гусаров при одном офицере. Конвойные мои положительно обходились со мною, как с неприятелем; когда мы отъехали от Познани с милю, они обыскали меня, подозревая, будто я имею при себе нож. И хотя его при мне не нашли, но те деньги, которые имел при себе, 2850 злотых, все у меня взяли. Когда же я не соглашался их отдать, то мне сказали, что их отдадут мне на последней остановке. Я поверил офицерской чести, что они будут мне возвращены вместе с моим патентом (говорится, вероятно, о патенте на звание полковника, выданном Килинскому генералом Костюшко), который был отобран у меня в Познани. Взявши патент, запечатали его вместе с письмом к генералу Суворову.
Когда мы приехали на первую стоянку в Среды, поместили меня на гауптвахте, а офицер отправился к местному коменданту сдать пакет, после чего немедленно поехал в Познань. Когда комендант пришел ко мне, я его спросил: отдал ли ему офицер, при сдаче пакета мои деньги? А этот мерзавец ответил мне, что они совсем мне не будут нужны, так как скоро меня привезут в Варшаву и там сейчас же повесят. Вот какой он дал мне прекрасный и утешительный ответ, который меня немало смутил.
Во время этой милой беседы подъехала повозка, и комендант приказал мне отправиться в Конин. Когда я сел в повозку, сошлось довольно тамошних обывателей, желавших узнать, кто я такой. Узнав, что я пленный, они горько оплакивали мои несчастья, которые я должен был переносить ради своей отчизны, так что мне было невыразимо жалко смотреть на этих добродетельных людей, у которых положительно слеза слезу вышибала из глаз. Тут подошел ко мне президент и спросил меня: ел ли я? Я ему ответил, что не ел. Он тотчас пошел к коменданту и просил его приказать задержать меня немного, чтобы я съел обед, и когда упросил его, то взял меня к себе, и я у него отобедал. Женщины, — чтобы я не рассчитывал на прусские обеды — наносили мне на дорогу колбас, полгенсков (копченая гусиная грудинка), уток, масла, сыру, хлеба и доброй водки. Когда я выезжал из этого местечка, очень много народа провожало меня с таким великим плачем и сожалением, что — признаюсь — я не видал более привязанных людей.
В 7 часов вечера мы остановились в Конине. Здесь меня отвели к полковнику. А этот невежда и осел приказал отвести меня, под конвоем, на гауптвахту. Там меня до крайности возмутили как офицеры, так и генералы. Вот как это было. Пришли ко мне офицеры со своим полковником-ослом и стали меня спрашивать: где Костюшко? Я ответил, что он в плену у москалей; затем спросили: где Мадалинский? Я ответил — не знаю. Осел-полковник сказал: мы приготовили для Мадалинского виселицу, на которой вы оба были бы повешены, только счастье для тебя, шельмы, что генерал Суворов тебя у нас выпросил, впрочем, если не у нас, то в Москве вы оба, вместе с Костюшко, будете повешены. А немецкие офицеры как только не ругались: поляки шельмы, собаки, живодеры, воры.
Помысли каждый, каково это переносить для моего патриотизма и не только для моего, но и многих других, кои вынуждены страдать за свою родину! Но это не конец бесчестию. Полковник ради большего презрения, что я по ремеслу башмачник, велел отвести для меня квартиру у самого бедного сапожника, у которого в это время умерла жена, и приставить ко мне 8 солдат. Я думал, что на этом кончится, но он привел ко мне еще горших ругателей — оскорблять меня. Издевательства надо мною продолжались до 12 часов. Наконец, оставила меня эта омерзительная и бесстыдная немецкая толпа, излив на меня свою проклятую злобу без всякой причины. Она так меня разозлила, что, будь у меня под рукою кусок железа, я половину бы немцев перебил. Но только то было мое несчастье, что я на них ничего подходящего не имел. Тогда я лег, чтобы хотя немного заснуть. Но как солдаты начали петь и кричать «виват поляки!», то и спать мне не дали.