Полвека любви
Шрифт:
Затем мы вышли на Немигу — улицу, бывшую центром минского гетто. Здесь и стоял дом, в котором родилась моя мама и жили Розенгаузы до отъезда в Баку. Он был одноэтажный, обшарпанный, с выставленными дверями и зияющими окнами без рам. В нем, предназначенном на снос, уже не жили. С обеих сторон его теснили громады новых домов.
Хорошо, что я еще застал этот дом, родовое гнездо, за пять минут до его ухода в небытие.
По Немиге нескончаемым потоком ползли грузовики. Их моторы пели отходную старому Минску.
Мы познакомились с Жениной старшей сестрой Людой — пожилой женщиной
Намучившись с маленькой дочкой в эвакуации, Люда после войны вернулась в Минск. Снова вышла замуж, но неудачно — муж оказался никудышный, ушел от нее к молоденькой и вскоре умер.
Теперь Люда была в третий раз замужем — за пожилым фотографом. Кажется, и она наконец-то приплыла в тихую гавань…
Из Минска мы поехали в Вильнюс. Были трудности с гостиницей. («Мест нет» — эта удручающая надпись на стойке администратора неизменно встречала в любой советской гостинице любого приезжего, не позаботившегося о предварительном бронировании.) Все же удалось устроиться в лучшей вильнюсской гостинице «Неринга». «Это „люкс“, шесть рублей, — сказала дама-администратор. — Через двое суток вы обязаны освободить. Номер забронирован для американского писателя». — «Для кого именно?» — спросил я. «Для Филиппа Боноски».
Ну что ж, два дня — мало, конечно, но выбора, как всегда, не было. Мы отправились осматривать город. Неторопливо шли по улице Горького меж старых двухэтажных домов. Вот белая православная церковь — здесь Петр I отслужил благодарственный молебен после Полтавы, здесь же он крестил Ганнибала. Вот в глубине уютного дворика дом, в котором родился Адам Мицкевич. Старинные корпуса университета с двориками, увитыми плющом. Мы вышли к площади с кафедральным собором и древней башней на холме. Одна только эта башня и осталась от великокняжеского замка Гедимина, основавшего Вильнюс.
— Хочу подняться к башне, — сказала Лида.
— Тебе будет трудно, — сказал я.
Но моя любознательная жена настояла на своем. Мы медленно пошли вверх по спиральному подъему.
— Филипп Боноски не одобрил бы твое восхождение, — сказал я.
— Не смеши меня…
Она запыхалась. Но, держась за меня, упрямо шла вверх. И была вознаграждена: с вершины открылся прекрасный вид на город, на голубую ленту реки Нерис, плавно огибающую холм. А в башне Гедимина был небольшой музей: кольчуги, двуручные мечи, арбалеты, схемы Грюнвальдской битвы (по-литовски Жальгирис).
Мы поехали на такси в Тракай. Что за дивные места! Цепочка озер в зеленых берегах, и на острове —
А вокруг — благодать. Голубое небо, светлая тихая вода озер, густая зелень…
Хорошо нам было в Тракае. Еще одно незабываемое впечатление на всю жизнь.
А на следующий день я поехал в Свенцяны.
Ранним утром сел в поезд, идущий в Даугавпилс. Плыли за окном зеленые холмы и леса Литвы, опрятные деревни. Через два часа езды я сошел на станции Швенчёнеляй (Новые Свенцяны) и сел в автобус, отправляющийся в Швенчёнис (так теперь называются Свенцяны). Полчаса езды. Запомнилось название одной из остановок: «Пагулянка». Вот уж и вправду тянуло «пагулять» по зеленому приволью.
Конечная остановка в центре Швенчёниса. Слева — тенистый сад, справа — новенький кинотеатр с неизбежным названием «Taika» («Мир»).
Вот они, Свенцяны, о которых я слышал с детства. Родина отца, объект его тревоги и боли, его умиленных воспоминаний. Отсюда он в 1912 году уехал в Алатырь, поступил учеником в аптеку. Отсюда в 1913-м был призван в армию. С 1920 года Свенцяны оказались в Польше. Какое-то время отец переписывался с родителями, посылал им немного денег. Из Свенцян приходили письма, и я отклеивал с конвертов польские марки с орлом или портретом Пилсудского для своей коллекции. Но в 30-е годы деньги посылать запретили, а потом и переписка оборвалась. Дед умер в 38-м. Помню фото: сидит седобородый старик в ермолке, рядом старушка с добрым лицом, вокруг их сыновья и дочери — мои дяди и тети, которых я никогда не видел воочию.
От сада, на месте которого прежде была базарная площадь, начиналась Лентупская улица. С обеих ее сторон стояли одноэтажные домики под черепицей, окруженные огородами. Я прошел ее всю, до католического кладбища. Звонил в дома, спрашивал, есть ли кто-нибудь, кто жил тут до войны, во время войны. Литовцы, обитатели этих домов, качали головой: нет, до войны они здесь не жили.
Медленно, потерянно я брел по Лентупской. Спрашивал редких прохожих. Один из них ткнул пальцем на другую сторону улицы:
— Вон там, возле фабрики, косит траву старик один, вы у него спросите.
На пустыре, примыкавшем к ограде небольшой фабрики, кажется текстильной, косили двое или трое. Я, облаянный собакой, подошел к старшему из косарей. Он, тощий и жилистый старик с реденькой седой бородкой, выслушал меня и призадумался, бросив косу. Мы сели на свежескошенную траву, закурили. Старик оказался русским, из староверов, звали его Василием. Да, он жил в Свенцянах до войны. Войскунские? Ну да, он помнил.
— Тихий такой маленький еврейчик, борода седая. Всегда в огороде копался. Ну, так их, еврейчиков всех, в сорок первом расстреляли. У меня телега была, шаулисы велели подать телегу на школьный двор, куда еврейчиков согнали, чтобы везти куда-то. И другим тоже велели, у кого телеги были. Потом отменили. А их пеши погнали.