Полвека любви
Шрифт:
— Сколько удовольствия получали бы мы от Москвы, если б не мои ноги, — сказала она.
Еще одно важное открытие мы сделали: лес. Он был недалеко: перейти Боровское шоссе, пройти под аркой Киевской железной дороги — и вот он, лес. Входи и вдохни прекрасный сосновый дух. Мы медленно идем по широкой тропе меж стройных сосен, меж кустов малинника. Перед нами бежит бело-черная трясогузка… останавливается, тряся хвостиком… дальше бежит, будто указывая дорогу… взлетает… Я вспоминаю плакат в Пуще-Водице: «Кто тебя, 0 чудный лес, породил так величаво…» Лида улыбается… Ты рада, моя хорошая, и мне радостно от твоей улыбки… Вот березовая рощица, и снова сосны… Дуб, навесивший над тропой, под прямым углом, одну из ветвей… Справа поляна, там подростки играют в футбол,
1 июня мы с Лидой перебрались в Дом творчества Переделкино. С каждым годом мы все более привязывались к нему — нашему зеленому убежищу. У человека ведь непременно должно быть убежище.
Лида отдыхала от трудной весны, от кухни. Я писал документальную повесть — воспоминание о Ханко. Мы гуляли, общались с приятными людьми. Все было хорошо, но…
Утром десятого дежурная позвала меня к телефону. С недобрым предчувствием я спустился к телефонной будке, взял трубку и услышал голос Алика:
— У бабушки кровоизлияние…
— Ты вызвал «скорую»?
— Нет, — сказал он. — Всё…
Мы с Лидой схватили такси, примчались домой. Оба лифта были выключены. Побежал искать лифтершу, уговорил включить хоть один. Поднялись. Тут уже, вызванные Аликом, хлопотали домовая уборщица и старушка соседка — обмывали и одевали Рашель Соломоновну.
Жаль мне ее, очень жаль. Жизнь не баловала ее — разрушила семью, лишила мужа, бросила в лагеря ГУЛАГа. Ей бы после реабилитации выйти замуж за хорошего человека, зажить своей жизнью. Она и думать об этом не хотела. Наша семья стала ее семьей, и она, как могла, помогала Лиде управляться с хозяйством. Очень мучили ее гипертонические кризы, сосуды были никудышные. Собственно, она держалась на таблетках, горчичниках…
Переезд в Солнцево Рашель Соломоновна, приехавшая из Баку через месяц после нас, перенесла хорошо. Она радовалась своей комнате с окном на запад. Радовалась, что рядом — обожаемый внук. И вот…
Урну с прахом Рашели Соломоновны мы спустя некоторое время привезли в Баку и захоронили в могиле ее родителей.
В Доме творчества Переделкино всегда много пожилых писателей. Почти все они глуховаты…
На крыльцо вышла дежурная и крикнула:
— Шифрина! К телефону!
Старая женщина, которую она окликнула, не услышала. Сутулясь, шла по дорожке к калитке, выводящей на улицу Серафимовича. Я припустил за ней:
— Вас к телефону.
Она посмотрела на меня сквозь очки и поблагодарила с какой-то застенчивой улыбкой.
Так мы познакомились с Юлией Яковлевной Шифриной, писательницей из Липецка. От нее, худенькой, неловкой, с копной жестких седоватых волос, исходило тихое обаяние доброты.
— Вы такая хорошая пара, — сказала она. — Можно я буду называть вас по имени? Лидочка, что у вас с ногами?
Выслушав, Юлия Яковлевна предложила:
— Знаете что? Приезжайте в Липецк. Это же старинный курорт в России. У нас там — пчелолечение и все, что нужно.
В те годы мы были легкие на подъем. В сентябре взяли да и поехали в Липецк. С помощью Юлии Яковлевны оформили в санатории курсовки (лечение и питание — по 80 рублей с каждого из нас), устроились в гостинице «Липецк». Гостиница на холме, курорт — внизу. Надо спуститься по каменной лестнице, пересечь проезжую улицу, и тут лечебный корпус. Очень нелегки для Лиды ежедневные спуски и подъемы — но что поделаешь? Выбора, как всегда, нет. Нет и пчелолечения (было раньше, но закрыто — может, за отсутствием пчел?). Обычный курортный набор — грязи, хвойно-минеральные ванны
В комнате отдыха после ванн и грязей разговоры крутились вокруг двух тем — выпивка и совокупление. Вот входит один, усатый, с громовым голосом: «Вы чо тут разлежались?» Ему навстречу: «Бутылку принес? А то стаканьё у нас есть». Хохот. Или вот одна из историй, рассказанных в комнате отдыха. Старуха мать корила сына, что сильно пьет. Дескать, вырастила тебя, молоком своим вскормила, а ты мне жизнь отравляешь пьянством. И однажды сыночек ей говорит: «Да что ты меня молоком своим попрекаешь? Ну, сколько я его выпил у тебя? Давай посчитаем, и я тебе верну — пять фляжек, десять, ну двадцать…»
20 сентября я записал в своем дневнике:
Грубоватый народ, хамоватый и невежественный, хотя и грамотный. Что же это стряслось с Россией? Где русский человек, стремившийся жить по совести, по правде… прославленный великими писателями, на весь мир известный своим особым складом души?.. Что же стряслось? А стряслось то, что после великой революционной ломки ушло поколение идеалистов, энтузиастов — одних погубил «великий вождь», другие приспособились или затаились. И осталась перевороченная по мановению верховной руки нищая деревня с деклассированным крестьянством, бегущим на промыслы и в города. И остались рабочие, превратившиеся — в условиях нового, советского расслоения общества — в «работяг», озабоченных не столько хлебом насущным, сколько каждодневной выпивкой. И осталась партбюрократия, созданная сталинизмом, а ныне, как я погляжу, формируемая по признаку фрикативного «г». И осталась интеллигенция, главным образом должностная, пустившаяся в погоню за материальными благами. Преуспевают циничные молодые люди, образованные, но бездуховные, обладающие незаурядной пробивной силой и превосходным пищеварением. Есть, есть, конечно, люди мыслящие и порядочные, но нынешнее время — не для них.
Но ведь все эти люди, которых я вижу вокруг, грубоватые, пропивающие получку в кабаках и подворотнях, — разве виноваты они, что они — такие?
Трудная судьба выпала Юлии Яковлевне Шифриной. Полунищее детство в еврейском местечке близ Луганска («Спала в деревянном корыте под вешалкой», — напишет она спустя много лет). Детдом, рабфак, комсомол. О да, комсомол двадцатых годов — он был совершенно не похож на обюрокраченную организацию молодежи дальнейшего времени. Он был с идеалами, с резким отрицанием всего «старого», «дореволюционного», «отжившего». («Зачем нам учить проценты? Мы не буржуи. Пролетариям проценты не нужны».) Но начались большие стройки, понадобились специалисты технических наук. Шифрина выучилась на инженера, работала в Донбассе, Харькове, рассчитывала таблицы для Днепростроя первой очереди («Считали день и ночь, были только арифмометры…»).
Но душа ее рвалась к тем, кто менее всех были защищены от переворота жизни, — к детям. Десять лет Шифрина работала воспитательницей, а потом директором детдома. В послевоенные годы — опять на производстве, на восстановлении разрушенного народного хозяйства.
Она вырастила двоих детей, обе девочки — неродные. Одна — дочь умершей сестры, вторая — дочь почти незнакомой женщины, брошенной сожителем и скончавшейся при родах. Эта вторая и не знает, что неродная.
Все силы души отдала Юлия Яковлевна детям и мужу. Несколько лет назад муж, человек очень пожилой, спутался на курорте с молоденькой и ушел от Юлии Яковлевны. Она осталась одна в Воронеже. А дочь (вторая) со своим мужем, директором номерного завода, жила в Липецке. Каждое лето Шифрина забирала к себе трех внуков, нянчила их. Потом, по настоянию дочери, бросила в Воронеже хорошую квартиру и переехала в Липецк. Здесь сняла однокомнатную квартиру. Каждый день в 6 утра она в переполненном автобусе ехала к дочери. Покупала продукты, стряпала. Дочь, хоть и жила в полном достатке, не стеснялась тянуть у нее деньги. А пенсия у Юлии Яковлевны была — 120 рублей, и гонорары очень редки.