Полвека любви
Шрифт:
— «Кремль» так и не опубликован? — спрашиваю.
— При жизни — нет. А после его смерти «Кремль» решил напечатать алма-атинский журнал «Простор». С предисловием Федина. Они же были очень дружны, «серапионовы братья». Вдруг позвонил в Алма-Ату секретарь Союза писателей Верченко и сказал, что Федин снимает свое предисловие. «Простор» связывается со мной, я звоню Федину — нет, он не снимал. Звоню к Верченко. Он обрушивается на меня — дескать, как вы смеете звонить Федину, проверять, ну и так далее. Пока я пыталась что-то сделать для спасения романа, в «Просторе» испугались
О нет, не бесстрастно ведет рассказ красивая старая женщина. Она хорошо воспитана, она внешне спокойна, но — мы чувствуем, как много накипело у нее в душе.
— В сорок втором Иванов написал военный роман «Проспект Ильича». Тоже не приняли, рассыпали набор. Он был огорчен, сделал новый вариант, и еще… Он вообще по многу раз переписывал свои вещи. Я говорила Всеволоду: «Зачем ты сам портишь то, что создал?» А он отвечал: «Первый-то вариант остается. Потом разберутся». Или просто отмахивался: «А, черт с ними. Буду писать что-нибудь другое. Силы есть».
После смерти Иванова Тамаре Владимировне удалось опубликовать его романы «Вулкан» и «Эдесская святыня», множество рассказов, в том числе цикл фантастических («Агасфер», «Сизиф, сын Эола» и др.). А философский сатирический роман «У» так и остается неизданным. В дневниках Иванова, которые Тамара Владимировна прочла, лишь когда его не стало, прорывались нотки безысходности: «Окружен колючей проволокой…» Какая странная судьба. Большого интересного писателя искусственно сделали автором одной пьесы («Бронепоезд») и одного романа («Пархоменко»). Остальные вещи, в том числе «Похождения факира» и «Мы идем в Индию», — как бы не в счет.
— У Всеволода Вячеславовича была удивительная способность — жить воображением, — говорит Тамара Владимировна. — Он был выдумщик, фантазер. Вдруг срывался в поездки в дикие, нехоженые места. В Джунгарский Алатау. В Читинскую область — пройти в лодке по бурной реке Мензе — это, между прочим, было его самое трудное и последнее путешествие. Он обожал собирать камни. Писал мне, например, что камней нарубил в горах пуда три… Привозил тяжеленные рюкзаки…
Тамара Владимировна умолкает. Кажется, будто она ожидает — вот сейчас раздастся негромкое: «Да полно тебе о моих причудах…»
Мы просили ее рассказать о Мейерхольде — в юности она играла в его театре. О Бабеле, с которым она была близка. О Сейфуллиной, с которой дружила. Со Всеволодом Ивановым Тамара Владимировна прожила 36 лет, это была интересная жизнь, освещенная любовью, наполненная заботами, насыщенная встречами, общением с Горьким, академиком Капицей, с крупнейшими писателями страны. Тамара Владимировна была живой историей советской литературы. Она и сама в какой-то мере творила ее — переводила романы современных французских писателей.
Она обладала редкостно деятельной натурой. В очерке о своей жизни написала: «Для меня с самого детства чувство обязательно должно было немедленно перейти в действия. Я никогда и ни от чего не могла стоять в стороне». Когда по дикому распоряжению дирекции Литфонда из дачи Пастернака стали выносить его мебель, рояль и прочие вещи, Тамара Владимировна резко протестовала,
27 декабря 1987 года мы с Лидой в последний раз посетили Тамару Владимировну в Переделкине. Именно эта дата стоит на титульном листе ее книги «Мои современники, какими я их знала» — книги, которую она нам подарила, надписав: «Дорогие Лидия Владимировна, Евгений Львович, желаю Вам в Новом году и впредь самого светлого. Дружески — Тамара Иванова».
Она не знала, да и кто мог знать, что наступавший 1988-й окажется самым черным в нашей жизни…
Худощавый седой человек медленно идет по переделкинской дорожке. Не идет, а бредет, опираясь на палку, останавливаясь через каждые несколько шагов. Трудно, трудно ему идти. И кажется, дышать нелегко.
Но говорит старый человек хорошо, дикция отличная, каждая фраза звучит. И в карих глазах за стеклами очков нет старческой немощи, остро смотрят глаза, с иронией.
Это писатель Август Ефимович Явич.
Мы разговорились с ним однажды. Я поразился, узнав, что он уроженец Свенцян…
— Мой отец, — сказал я, — тоже родился в Свенцянах.
— Ну, — сказал Явич, — значит, мы правильно познакомились. Ваш отец, наверное, знал Моисея Говоруна?
— А кто это?
— Был в Свенцянах такой парикмахер или банщик, его все знали. Он однажды имел содержательную беседу с самим виленским губернатором.
— Неужели губернатор снизошел…
— Не снизошел, а сошел с поезда на станции Ново-Свенцяны, чтобы немного размяться. А Моисей Говорун как раз шел мимо по перрону. Он остановился, и губернатор сказал ему: «Пошел вон!»
— Про этого Моисея, — сказал я, смеясь, — отец не говорил. Но он рассказывал, что была легенда, будто Наполеон, проезжая через Свенцяны, чуть не утонул…
— Это легенда. А вот правда: когда Наполеон в начале похода заночевал в Свенцянах в доме пани Лимановской, ему не дали заснуть клопы… Да-а, Свенцяны, — сказал Явич, и я увидел, каким мягким и как бы расслабленным сделалось его худощавое лицо. — Первые радости, первые слезы…
Впоследствии, работая над книгой воспоминаний, Август Явич почему-то укоротил название Свенцяны: «Сяны». Он и Воронежу, следующему городу своей жизни, изменил название в книгах: появился «Варяжск». В Воронеже прошли лучшие годы его юности, как в Варяжске — юность его героев.
Но лучшие его годы совпали с разгаром Гражданской войны, с налетом на Воронеж конницы белого генерала Шкуро. И Гражданская подхватила юного гимназиста. «Я носился по фронтам в кожаной куртке и галифе из хаки. Мне необходимо было стать старше хоть на год. Бойцы могли ослушаться комиссара-мальчишки…»
Всей своей романтической душой Явич принял революцию. Он защищал ее с винтовкой в руках, служил ей пером журналиста. А в литературу вошел в 1925 году — повестью «Григорий Пугачев». Это был серьезный дебют. Никто до Августа Явича в русской словесности не изобразил с такой жесткой реалистической силой кровавую работу Чека.