Полвека любви
Шрифт:
— Ну вот, гора родила мышь.
— А я считаю, что ответ очень хороший.
— Да ты что, Лидуха? Ни слова по существу моего письма.
— А ты хотел, чтобы подтвердили, что Куценко антисемитка? Смешно!
— Ну, хотя бы одну фразу вставили — мол, проверим ваши «упреки»… Знаю, знаю, все у нас безупречно, нет никакого антисемитизма. Сплошная дружба народов.
— А я боялась. С этим твоим письмом… Я тебя отговаривала, но ты заупрямился. Рассчитывал, что они прикрикнут на этих…
— Да нет, конечно, не рассчитывал. Но ведь надо как-то защищаться.
— Они могли обвинить тебя в клевете. Но они
— Отбить им благодарственную телеграмму?
— Ах-ах, как остроумно.
— Единственный смысл в их ответе — то, что «Незаконная планета» утверждена в плане.
— Разве этого мало?
— Постеснялись выкинуть одобренную вещь. Но я у этих госкомитетчиков в черном списке. Они не дадут нам с Исаем ходу. Перекроют редакции, издающие фантастику. «Молодая гвардия» уже для нас закрыта. Детгиз в их полном подчинении.
— А «Знание»? Там же Миша Новиков заведует редакцией.
— Доберутся и до «Знания». Знаешь, Лидуха, я думаю, что надо уйти из фантастики. У меня в голове складывается повесть о Кронштадте, о блокаде…
— Ну что ж, папуля. В добрый час.
С некоторых пор ты стала называть меня «папулей». Мне нравилось это. Ты была любимой дочкой своего отца — но жестокое, безжалостное время отняло его у тебя. Ты не успела выказать, выразить со всей полнотой дочернее чувство. И оно, это чувство, наверное, вплелось в наши с тобой отношения. Ты была не только любимой женой и верным другом, но и как бы дочкой. Я называл тебя «малыш».
Все чаще перелистываю в памяти книгу нашей жизни.
И особенно часто, не знаю почему, вспоминаю Ханко.
Снова вижу лесистый полуостров, вставший твердой гранитной ступней на стыке двух заливов среди финских шхер. Вижу низкое, в тучах, небо, нависшее над зубцами сосен, и морщинистые скалы, и серое неспокойное море, усеянное островками. Вижу городок Ханко — редкие уцелевшие от артогня деревянные домики среди черных пожарищ, воронки от авиабомб на железнодорожном переезде, кирху на огромной скале. И снова бьет в лицо ветер, пахнущий гарью…
Неужели был в моей жизни Гангут?
Неужели я все еще живой?..
В 1971 году отмечали 30-летие обороны Ханко. Владимир Александрович Рудный организовал в ЦДЛ вечер — встречу участников обороны Ханко и Москвы. Приехал из Ленинграда генерал Сергей Иванович Кабанов, бывший командир военно-морской базы Ханко. Накануне вечера в писательском клубе я встретился с нашим боевым командиром на квартире Рудного. Кабанов, грузный, тяжело дышащий, рассказал о некоторых подробностях эвакуации Ханко. Я спросил:
— Сергей Иванович, можно задать вам трудный вопрос? Когда «Сталин» в ночь на третье декабря подорвался на минах, почему не была сделана попытка спасти тех, кто там остался?
Я уже писал об этом разговоре. Кабанов нахмурился, стукнул палкой об пол и сказал:
— Потому что наших командиров учили водить корабли, но — не воспитывали смелость. — И, еще раз стукнув палкой: — Да, смелость. Дерзость!
Он рассказал, как утром 3 декабря на Гогланде, узнав о случившемся, подошел на катере к эсминцу «Стойкому», на котором был командир отряда вице-адмирал Дрозд, и предложил ему идти на место катастрофы. Дрозд отказался: мол, там эсминец «Славный» пытается взять «Сталин» на буксир. Но уже было известно, что эта попытка не удалась. Дрозд приказал начальнику АСО — аварийно-спасательного отряда — на Гогланде капитану 2 ранга Святову
— Дрозд был на Гогланде старшим, — сказал Кабанов. — Старшим на море. Он должен был заставить Святова выполнить приказ — или расстрелять его на месте.
Наш суровый командир базы и на вечере в ЦДЛ выступил сильно.
Рудный и мне предоставил слово. Я рассказал о «Красном Гангуте», об Эльмхольме, о встрече на мысочке этого острова с командиром отделения пулеметчиков Николаем Кравчуном — и тут меня прервал чей-то голос:
— А он здесь!
И я увидел: из задних рядов поднялся пожилой, чернявый с проседью, капитан 1 ранга. Бравый эльмхольмский пулеметчик теперь преподавал военную психологию в Военно-политической академии. По окончании вечера Кравчун кинулся ко мне, мы обнялись, как братья. И подошел другой капитан 1 ранга — Игорь Чернышев, отважный катерник. Тут был и Миша Новиков, дорогой мой Мамед. Мы спустились в нижнее кафе и выпили за нашу встречу. Третий тост был традиционным: «За тех, кто в море».
Вдруг мне вспомнился Лолий Синицын — вот кого не хватало за нашим столом. Он мог бы стать — и наверняка стал бы — превосходным артистом, все данные у Лолия были. Но в ту проклятую ночь взрыв мины разворотил бортовую обшивку «Иосифа Сталина», через рваную пробоину хлынула декабрьская вода в трюм, где вповалку лежали бойцы 21-го батальона…
Мы, уцелевшие, выпили за тех, кто в море… кто остался навсегда там, на холодном дне Финского залива…
Мы с тобой выходим из Дома творчества Переделкино в морозное бело-голубое утро. Вот три старых березы, три сестры. К одной из них подвешена дощечка, и ты высыпаешь на нее из салфетки хлебные крошки для окрестных синичек. А вон в кустах сидит пара краснобоких снегирей, ты улыбаешься им как старым знакомым.
Мы выходим из калитки на улицу Серафимовича. Как славно поскрипывает снег под ногами. Идем вдоль заборов писательских дач. Вот старая-престарая сосна, у которой, кроме главного ствола, еще три по бокам, — мы называем ее «дерево-канделябр». Вот на другой стороне бревенчатый теремок — дача Ольшанского, тут снимает комнату Евгения Семеновна Гинзбург.
Мы с Лидой влюблены в эту замечательную женщину. Еще в Баку мы прочли первую часть ее трилогии «Крутой маршрут» — один из наших друзей привез из Москвы полуслепой экземпляр машинописи. Потом, познакомившись в Переделкине с Евгенией Семеновной, мы узнали, что она предлагала свою рукопись в «Новый мир» и были положительные рецензии видных писателей, но публикация не состоялась. А какое-то время спустя «Крутой маршрут» без ведома автора был напечатан в Милане.
Мы с Лидой сидим в бревенчатом теремке в гостях у Евгении Семеновны. Просим не хлопотать с чаем.
— Нет, нет, давайте попьем, — говорит она. — Печенье и чай — моя еда. Не могу есть эти обеды. (Ей привозят обеды из Дома творчества.) Кто бы мог подумать, — улыбается Евгения Семеновна, — что я, после колымской баланды, буду воротить нос от переделкинских котлет.
Да уж, котлеты в Доме творчества никогда не отличались приятным вкусом.
— Подозреваю, что в Париже еда была лучше, — говорю я.