Полвека любви
Шрифт:
С тяжелым сердцем я простился со стариком — простился, видимо, навсегда.
В начале мая Август Ефимович умер.
Прощание было в ритуальном зале крематория Донского монастыря. Казалось, что старик, неузнаваемо высохший, будто со срезанным носом, прислушивается к надгробным речам. Тепло говорили профессор Николаев, поэт Яков Белинский… Я тоже говорил об Августе Ефимовиче — как о добром мудром отце… Замкнулся круг непростой жизни…
Потом пошли к Феликсу и Ёлке — они жили поблизости — на поминки.
Дружбу с Ёлой и Феликсом Мендельсоном Август Явич передал нам как эстафету. Феликс был прекрасным переводчиком с французского и английского. Много книг — и прозы, и стихов — он перевел. Думаю, что лучшими
Жили Мендельсоны на улице Лестева в большой квартире в старом доме. У них была серьезная библиотека, пожилой умный колли по кличке Холден и пестрый попугай в клетке, обожавший висеть вниз головой. Кроме того, у Феликса, заядлого автомобилиста, была «Волга». В неездовые дни он сидел за огромным старинным письменным столом, стучал на машинке, выполняя очередной перевод. Ёлка была на работе — в «Московских новостях» на испанском языке. Мама Феликса, замкнутая старая дама, сидела у себя в комнате перед телевизором. Вскрикивал в клетке попугай. Феликсу становилось скучно, он бросал работу, кликал Холдена и шел к гаражам возле дома. Там всегда обретались кто-либо из окрестных автолюбителей, и завязывался хороший разговор о дорожных происшествиях и дефицитных запчастях, и вскоре, когда уже и о текущей политике шло, непременно появлялась бутылка… Непьющий Холден сидел в сторонке и терпеливо скучал…
Рафинированный интеллигент Феликс Мендельсон был там, у гаражей, своим человеком.
Мы с Лидой любили эту пару — Феликса и Ёлку. Нам их недоставало, когда они вдруг уехали в Израиль навсегда.
Из моего дневника:
Прочел рукопись Медынского «Пылающий ум». Старик привез ее из города и просил прочитать. Это как бы — в развитие его «Трудной книги», только речь здесь идет не о судьбах преступников, не о проблемах перевоспитания, а — о не менее сложных судьбах людей, которые, движимые острым гражданским чувством, осмелились критиковать свое начальство и поплатились за это: всякие кары и ярлыки обрушились на них. Не о перевоспитании, а о перерождении… О должностных лицах, отождествляющих себя с государством и поэтому глухих к критике и злобно за нее мстящих. Особенно поражает подробно изложенная история о геленджикских злоупотреблениях. Сильно написаны глава о Сухомлинском, глава о парне, невинно просидевшем 11 лет, вернувшемся в родную Одессу, полностью реабилитированном и — наткнувшемся там на бездушную стену бюрократии. Старик предлагал рукопись в «Наш современник», куда-то еще, но — непроходимо. Хороший и честный человек, в чем-то идущий от народников, заступников народных, часто ссылающийся на Герцена…
На склоне лет в своей, по сути, итоговой книге «Ступени жизни» Григорий Александрович Медынский напишет: «Нет, я не стыжусь своей среды, среды сельского духовенства, скорее стыжусь того, что время, в которое я входил в литературу (1929–30 годы), заставило меня принять литературный псевдоним и я уступил ему… Сын священника — и, вероятно, именно поэтому — я стал ярым, бескомпромиссным атеистом, безбожником, даже богоборцем и остаюсь им до сих пор, и, вступая в литературу, я не захотел поэтому носить свою богомолященскую фамилию — да! — и из Покровского стал Медынским, по душистому, ароматнейшему названию города Медыни, с которым связана была моя любовь и моя юность».
Удивительно честная — исповедально честная — книга. Вот он описывает свое детство в селе Городня Калужской губернии, где служил настоятелем церкви его отец. Не обычным попиком был отец Александр. В его доме была
И далее: «Я составил себе религию без Бога, но в ней чего-то не хватает. Чего? — не знаю. В результате у меня нет религии и нет мировоззрения, а так жить нельзя».
Он не все понял в премудрой «Критике практического разума» Канта, но именно в ней нашел великолепную мысль: «Две вещи наполняют душу постоянно новым и растущим восхищением и благоговением, чем чаще и дольше думаешь о них: звездное небо над нами и моральный закон в нас…»
Вот оно: моральный закон в нас! Нравственное начало — не божественная искра, оно не нуждается в религиозной надстройке, оно — порождение самого человека, и это «бесконечно подымает мою ценность» (по выражению Канта).
Свой атеизм Григорий Медынский, разумеется, обосновывал более обстоятельно, и жизненный путь его был очень непрост. О своем первом литературном опыте — рассказе «Мед», напечатанном в 1925 году в журнале «Молодая гвардия», — он впоследствии отзовется как о «низкопробной антипоповской агитке». Он и первую свою книгу — «Буржуазия и религия» (1928 год) — сочтет потом излишне максималистской.
Пройдя через «горнило сомнений» (его выражение), Медынский, нисколько не кривя душой, соединил свой императив нравственного начала с коммунистической идеологией. Однако острое гражданское чувство и врожденная склонность к самоанализу не позволили ему стать трубадуром коммунизма, подобно иным писателям рапповского направления. В идеологии, высочайше провозглашенной единственно верной и всепобеждающей, Медынскому мучительно недоставало гуманитарной составляющей. Он видел: к великому делу с самого начала стала липнуть всяческая грязь и мерзость. А где же совесть? Где справедливость? И — в защиту этих отодвинутых в ходе строительства социализма понятий Григорий Медынский возвысил свой писательский голос.
Он, этот голос, прозвучал сильно. Я не литературоведческую статью пишу и не займусь разбором книг Медынского. Скажу только, что «Честь», «Трудная книга», «Разговор всерьез» вызвали гигантский читательской интерес, сравнимый, может быть, с резонансом от появления в XIX веке романа Чернышевского «Что делать?».
Этот сакральный вопрос российской общественной жизни Григорий Медынский поставил, когда, по заверениям официальных идеологов, сбылся знаменитый сон Веры Павловны и социализм победил окончательно и бесповоротно. Но, издав «Повесть о юности» — о юности светлой и чистой, почти идеальной, Медынский обратил взгляд честного исследователя на юность с другой, так сказать, темной стороны улицы. Кто они — молодые люди, очутившиеся на скамье подсудимых, на тюремных нарах? Что их толкнуло к преступлению? Можно ли надеяться, что, отбыв наказание, они вернутся к нормальной — законопослушной — жизни?
Эти жгучие вопросы, со множеством конкретных примеров, образовали книгу «Честь», впервые опубликованную в 1959 году в журнале «Москва». И на Григория Александровича обрушилась лавина писем. Писали из тюрем и колоний люди разных возрастов — то были письма-жалобы, письма-покаяния, а то и злобные письма. «Я — один из опомнившихся типов преступника», — писал один. «О если бы я смог стряхнуть с себя преступление…» — писал другой. «Я просмотрел жизнь, которая промчалась перед глазами, как грозовой день…» Тысячи писем, тысячи воплей…