Поляна № 2(2), ноябрь 2012
Шрифт:
Теперь каждое утро Она просыпалась, зная, что сегодня в полдень пойдет на урок музыки, и уже не представляла себе ни дня без этих уроков, ждала их с нетерпеньем, чтобы снова и снова почувствовать на себе этот безудержный взгляд и ощутить под своей рукой жар Его дрожащих рук…
Двадцать три железные ступеньки и скрип двери, открывающий вход в небо, в Ее небо, которое Она видит с крыши, когда поднимается в голубятню, и сегодня «Боже мой!», вся голубятня, эти загаженные пометом клетки были увешаны жемчужными ожерельями: десятки ожерелий самой разной формы и величины сверкали на железных прутьях, даже на старом замке… все было в жемчуге: «Матерь Божья! Кто этот недоумок, решивший накормить голубей жемчугом?», и, собрав в большой пучок эти перламутровые нити, с ожесточением разрывая каждую, швырнула их с крыши к ногам одуревших прохожих, к Его ногам, к ногам всего мира; Она, как щедрая богиня, бросила жемчужный дождь…. И он сыпался ниоткуда, с неба, на котором не было ни одной жемчужной тучки, ни одного облачка, шел жемчужный дождь, как будто это голуби, взлетев вверх, бросали его людям взамен крошкам хлеба, которыми их кормили; а жемчуг прыгал по земле и из каждого кругляша, шлепнувшегося о землю, вылетало маленькое слово, маленькая душа, маленькая страсть, подаренная Ему когда-то….
Он стоял, утопая в гуле удивленных прохожих, окутанный вязким туманом бессонной ночи, смотрел и не верил своим глазам, не понимал, как могла Она отказаться от стольких душ, которые он подарил Ей, от стольких слов страсти, от стольких сердец, нанизанных на эти нити, как..?
Дома Она увидела несколько жемчужин, подобранных братом, и слышала рассказ бабушки о том, что произошло Чудо из Чудес – жемчужный дождь; и «Где ты была, когда с неба сыпался жемчуг, как из ведра!», только матушка, вышивая замысловатый узор на шелковой рубашке, уколов палец до крови побледнела, но промолчала, посмотрев на часы: «Полдень»…
Она шла на Урок, шла, не оглядываясь и не смотря по сторонам, потому что соседи уже давно обсуждали Ее полуденные уроки музыки: «Знаем мы эти уроки!»; несла в руках ноты, сжав кулаки, через двор, как через заросли ежевики, обдирающей кожу до крови и превращающей платье в лоскутки лохмотьев, мимо лавочек, где поджидали толстые гусыни, шипящие вслед слова Позора, и мерзкие мужчины, Отцы и Кормильцы, в беседке за партией домино, похотливыми взглядами словно псы бросались Ей вслед, мысленно сдирая с Нее тонкое платье, выставляя на общее обозрение каждую деталь Ее тела, швыряли Ей в лицо гнусные комплименты, пуская слюну, жалобно стонали, зная, что в худшем случае им достанется презрительный взгляд, а в лучшем – ветер поднимет Ее платье и обнажит предмет общего вожделения…
«Кто-то решил накормить голубей жемчугом», – скажет Она, разжав кулак, и по столу покатятся жемчужины, а Он, не говоря ни слова в ответ, подойдет настолько близко, что запах Его горячего тела ударит пьянящей волной, и тогда Он опустится на колени, обхватив руками Ее бедра, припадая, как завороженная пчела к сладкой пыльце, мечтая утолить свой голод, освобождаясь, наконец,
Она трогала Его лицо и руки, как в антикварном магазине трогаешь фарфоровую статуэтку, боясь сломать, слегка прикасаясь кончиками пальцев, изучала, будто не стояла напротив, а, открыв настежь окно, опять увидела Его лицо, такое печальное и задумчивое, и от этого взгляда Ей больше не хотелось жить как раньше, ненавидя свое прошлое, запираясь в комнате уходить в тоску своей непримиримости, хотелось вдохнуть полной грудью, наконец, расправить давно забытые крылья и взмыть в небо, увлечь Его за собой, раствориться в этой Любви как в мареве горячего солнца, пусть даже сгореть, но не душить себя больше ночами подушкой, нет, Ей хотелось жить, Ей снова хотелось жить… На палитре Ее миндальных глаз, дрогнули пушистой кистью ресницы и из самой глубины окаменевшей души хрупким бутоном прорастала необыкновенная нежность, застилая пеленой глаза, превращаясь в прозрачные слезы…
Они обнимались, ласкали волосы и кожу, переплетали и прочнее связывали узелки своего одиночества на этом чувственном ковре желаний, и со стуком метронома вылетали со своих тонких строчек нотки, как мошкара, кружась в такт их любви и жемчужным словам, которые никогда не осядут на прочные нити, навсегда застыв в этой комнате и в Ее миндальных глазах…
Им мерещились сотни слов любви, которые чертили на песке тонкими прутиками задумчивые ангелы… Он рвал на ней платье, как собственные оковы, ласкал эти прохладные руки, плечи, целовал шею и лужайки подмышек, слышал слова, которых столько ждал, стонал от счастья, и стон этот раздавался далеко в округе, заставляя вздрагивать целомудренных девиц в лодках своего бездействия и разочарования; они метались на своих балконах, увитых плющом, не зная, как противостоять этим звукам: уши затыкать не хотелось, природа брала верх и плоть просила наслаждений; сколько же Счастья прочили эти звуки…Мужчины с ожесточением били прямоугольниками домино по столу, старые девы садились на качели забытой молодости, раскачиваясь в такт трепещущим телам, пытаясь слиться с ритмом вожделенных движений, а гусыни на лавочках крестились: «Господи, помилуй, что это за звуки?»…
Последний стон, как взрыв, оглушил их напряженный слух, разливаясь теплом по всему телу и, наконец, из треснувшей кожицы персика полился долгожданный нектар, полился из их пустых душ, и в воцарившейся тишине, был слышен шелест крыльев бабочек, резвящихся парами на траве, и копошение муравьев под деревом шелковицы…
В этот вечер, сидя на крыше дома среди воркующих голубей, Она впервые вспомнила о старой гадалке, к которой когда-то водила Ее матушка, белого козленка и таз с водой, куда капал воск свечи, в памяти всплывали обрывки фраз: «Боль окружит со всех сторон, свободы не будет никогда, День Святой Воды… Жемчужный Дождь»… «Что же еще говорила она матушке?»…
И зрела эта страсть, как зреет гранат: каждый день в нем созревало новое зернышко, маленький плод в плоде – в нем было ровно столько зернышек, сколько дней в году…
Но невозможно было жить в постоянном страхе, что сегодня ночью подожгут твой дом, скрутят шеи твоим голубям, отец снова ударит, а соседи вымажут дверь дегтем, потому что однажды, уйдя от своего законного мужа, ты подписала себе приговор , подписалась кровью и плотью, и с того дня больше не принадлежишь себе, а становишься собственностью гнилого общества, где царят целомудрие и жестокие нравы, ты Ничто, которое не имеет право на жизнь, в их глазах ты мертва, у тебя нет ни души, ни тела, ты не имеешь право на улыбку, только на слезы и то с их позволения…
Этот железный обруч сдавливал горло, передвигаясь с каждым днем на одну отметку вглубь, не давая дышать, мучил ночами, и крепкие руки палача теперь ставили на лбу клеймо Позора, выжигая знак, что ты Вещь, которая решила пойти наперекор этому обществу, а потому продана в рабство и теперь тобою может пользоваться любой встречный, может зайти за тобой в подъезд дома, прижать к стене и лапать: «Ты шлюха!», и та, у которой не было сил сопротивляться, рано или поздно становилась ею, потому что самое безобидное, когда тебя лапают в подъезде собственного дома, прижав к стене, и бесполезно вырываться и звать на помощь, потому что даже если откроется хоть одна дверь, то только для того, чтобы сказать: «Так ей и надо!», а самое худшее – когда эта мразь раскинет свои щупальца по всей улице, по всему кварталу, и не останется ни одного мужчины, не поджидающего тебя в подъезде, тогда это гнусное Вожделение может разорвать тебя в клочья, и ребятня с визгом будет бежать за тобой по всему кварталу и кричать непристойности, от страха ты перестанешь выходить на улицу, а, выйдя из дома, увидишь летящие камни в лицо и в живот, кому куда понравится, и, женщин, доконавших своих мужей: «Шлюха, ей не место среди нас!», жадных до зрелищ, которые, затаив дыханье, припадают к своим окнам и следят за этой вакханалией, за этой Оргией Наказания, забыв, что сейчас сбежит кофе, стоящий на огне; и бить будут до тех пор, пока ты, продираясь сквозь ряды рынка, где торговцы бросают в тебя гнилые овощи, убегая и пряча в ладони лицо, не дойдешь до окраины города, до квартала Кривых Крыш. Там тебя оставят в покое, потому что твое место только там, и проститутки откроют свои обшарпанные двери: «Убирайтесь прочь скоты, Она наша!» – «Мы еще сюда придем, грязные суки!», примут тебя избитую в кровь и замызганную гнилой кашей фруктов, спрячут, и там ты можешь доживать свои дни, принимая клиентов, сбиваясь со чета, но не смея отказывать, не смея роптать, потому что ты Вещь, плохая, но пока еще нужная этим Кормильцам и Отцам целомудренных дочерей и жен…
…Сначала потекут слезы, потом плоды этого скотства будут течь мутной рекой в твоей душе, ты будешь сходить с ума, рвать на себе волосы и раздирать кожу в кровь, и если старые шлюхи тебя пожалеют, то подарят удавку в черной бархатной коробке и закроют на засов дверь до тех пор, пока не услышат стук падающего табурета, а если нет, то будут следить за каждым твоим шагом, не давая сходить в одиночестве даже в уборную: вдруг ты захочешь утонуть в собственной моче?День за днем Она все глубже погружалась в этот кошмар, мерзкой саранчой изъедавший Ей душу: измазали сегодня дверь дегтем или еще нет? Затыкала уши, потому что не могла слышать чавканье бабушки, смакующей свое абрикосовое варенье, закрывала глаза, не в силах видеть, как отец, сидя на кухне у умывальника, злобно кричит на весь дом: «Кто-нибудь в этом доме даст мне воды?!», не могла разучивать новые пьесы, потому что каждый лишний звук грозил обнаружить Ее существование, каждая нота говорила, о том, что Она еще жива, больше того, беззаботно играет на своей шарманке: «Эка невидаль!»… Теперь только под покровом темноты, под неугомонный гомон цикад, заглушающий Ее шаги, Она могла незаметно выскользнуть из дома, пересечь двор и, затаив дыханье, прокрадываясь, как кошка, осторожно подняться по ступенькам, легонько толкнув незапертую дверь, очутиться в Его объятьях… и тогда желание, наконец, вырывалось из дневных оков, в поисках убежища, скользило по насыпи Ее зыбких песков, оставляя тонкий след, и весь кошмар прожитого дня таял в мареве этой страсти… Из камней поднимались сочные травы, деревья сходили с ума, и в одночасье распускались набухшие почки, наполняя ароматом улицы, одурманивая недоумевающих прохожих «Почему из камней растут маки?», алые, они раскачивались на ветрах Их забвения, в грязи бесконечных пересудов и злословия, не смотря ни на что расцветали в минуты страсти и увядали в минуты горечи, когда, насладившись, Они возвращались в мир, где их не ждало ничего, кроме абсурда и скитаний, где люди ждали их появления, чтобы забросать камнями мерзких слов, смачно плюя в колодец, откуда все пили воду, но все равно плевали, надеясь, что хоть один глоток достанется Им, «Этим необузданным любовникам и бесстыдникам!», которых все давно распяли на крестах своей Зависти, у каждого в темном углу дома стоял этот крест и каждую ночь, перед сном они молились на него, на эту чашу Греха, желая утолить свою жажду, а наутро плевали от досады собственной неудовлетворенности…
Это был последний день, когда они были вместе. Она попросила достать немного марихуаны, потому что хотела хоть на миг забыться, не думать о своей судьбе и о своем решении, хотела запомнить этот день навсегда, знала, что он будет последним, и что они не смогут быть вместе больше ни одной минуты, ни одного дня, потому что рано или поздно Ее погонят в квартал Кривых Крыш, и Она останется там навсегда, вымаливая удавку в бархатной коробке, пианино сломает отец в приступе гнева, оборвет струны, как грозился уже не раз, и передушит всех голубей, тогда ничего не останется, кроме запертых на ключ воспоминаний, и ночного треска одиноких цикад…
И теперь Его руки, повторяя движения скрипача, исполняли ритуал грядущего Наслаждения…
Он прикурил забитую марихуаной сигарету, и она задымилась, раскрываясь черным бутоном, горела, смердя сухой травой, сложенной кучкой мусора, подожженной хромым дворником. Послюнявив палец, Он намочил бумагу вокруг уголька и протянул Ей; свистящий в затяжке звук паровоза, уезжающего в дальние края, прогудел им свое прощальное «туту!», и Они остались с тяжелыми чемоданами на перроне…
От дыма слезились глаза, Они провожали его глазами полными слез, передавая друг другу маленький окурок – крохотную трубку слабоумия, кучку сухой листвы, и, взявшись за руки, вошли в Страну Великих Грез, Безудержного и Бессмысленного Хохота…
Умирая от смеха, Они рыдали над своей глупостью, удивляясь пустякам, окружавшим их, не могли успокоиться, у них высохли рты, потому что там не было ни одного ручейка, ни одной капельки воды и, силясь убрать с лица улыбку, снова разражались диким хохотом, от чего вздрагивали ковры на стенах… Сейчас они могли, положив в рот белую глину, шершавыми языками, слепить статую идола о шести руках, могли полететь, и впереди не было солнца, потому что они сами, как шаровые молнии, обжигающие птицам крылья, жгли друг друга, и запах паленых перьев въедался в воспаленные глаза и ноздри, прожженные смрадом…
Их тянуло за волосы на дно мутной реки, взбаламученной длиннохвостыми девами, швыряло в забытый всеми колодец: там было скользко, и они карабкались вверх, сползая обратно, наступали друг на друга, пытаясь вылезти из него, как из собственной кожи, переплетали влажные пальцы, кричали, не слыша ничего, словно в темном лесу, а стоны рикошетом отбивало от стен, и роем диких пчел вонзались в их незащищенные спины…
Как неутомимая машинка, Он строчил своей иглой смирительные рубашки, которые им предстояло натянуть на разгоряченные тела, испытывая такую боль, в сравнении с которой шило под ногтем было пустяком или просто неожиданностью; их тошнило, бросало из угла в угол, густой мрак выжигал глаза, и с пустыми глазницами Они все равно тянулись друг к другу, боясь не насытиться, пропустить хоть миг этого адского Блаженства, и в этой агонии перед ними открывались врата, наглухо закрытые прежде, они даже не подозревали о том, что есть эти Врата, и что таилось за ними…Голуби еще долго кружились над домом, вереницей взмывая в небо и опускаясь вниз, Она видела, как старые вели за собой молодых, последний раз сложила руки трубочкой, чтобы посмотреть на эту стаю, провожающую Ее в никуда, провожающую навсегда, потому что ночью, когда Она прощалась с ними, гладя теплые грудки, говорила «Навсегда», и теперь они кружились над Ее головой, издавая свои голубиные звуки, пели для Нее последнюю песню, отдавали последнюю дань своей привязанности, а Она свои последние слезы, последние капли любви и несбывшиеся мечты… все это сливалось в мутный поток ручьев на щеках и пустых слов прощанья с близкими…. Матушка, как когда-то, крестила на дорогу, не скрывая горьких слез, крестила и просила писать ей письма, поправляла Ее волосы и одежду, отец сурово хлопал по спине, с бабушкой и братом Она уже давно простилась: «Берегите матушку…»
В этот вечер, Он не услышал ни одной ноты, ни одного этюда, который Она разучивала по вечерам: «Может, Ей не здоровится?», барахтаясь в сомнениях бессонной ночи, как пчела, попавшая в компот, наконец, уснул, так и не дождавшись Ее, проспал до полудня, вышел на улицу и почувствовал, что что-то не так: слишком любопытные взгляды бросали старые гусыни на лавочке, и слишком напряженными были мужчины, играющие в домино; сначала медленно, потом все быстрее и быстрее, Он подошел к Ее дому, взбежал по ступенькам, ошалевшее сердце в преддверии беды рвалось наружу прямо из горла. Войдя в дом, не здороваясь и не обращая внимания на бабушку: «Поздно, голубчик, суетиться!», Он зашел на кухню, где обычно сидела матушка, и только один вопрос вырвался из глубины души вместе с задыхающимся сердцем: «Где Она?», но не получил ответа, только посмотрев в матушкины глаза, все понял, понял, потому что она была единственной, кто любил Ее так же, как Он, а значит, глаза не соврали, сказали правду… но как же больно было смотреть в эти бездонные миндальные глаза, глаза Ее матушки, почти Ее глаза; и больше ни одного слова, ни одного вопроса, ни одного звука, ни одного взгляда, больше ничего…
Спустя неделю, когда Он, «эта побитая собака, посмотрите на Него!», наконец, исчез из поля зрения соседей, матушка забеспокоилась, глядя на Его окно, не открывающееся целых семь дней, и поняла, что случилось что-то непоправимое, потому что ни один человек не может прожить в комнате с запертыми окнами целую неделю…. «Надо сходить к Нему, слышишь, Отец, вдруг что-то случилось?»…
Долго колдуя над замком, мужчины, наконец, открыли входную дверь, зашли в комнату, где не было ни одного признака непристойности, которая мерещилась им раньше, только зеркало, по которому не спеша, ползли виноградные улитки, горы разорванных нот, на которых тут и там мелькал всем знакомый профиль, нарисованный карандашом, твердой рукой мастера ювелирных дел, маленькая кучка марихуаны на крышке закрытого пианино, а под самым потолком в глубокой тишине растоптанных надежд висел Он, обмякший и одинокий, висел, словно мешок на вешалке, как будто висела только одежда, стекая никчемными струйками; они увидели маленький ящик обитый черным бархатом, который Он купил у проституток за немыслимые деньги, и ни одного письма, ни одного слова Он не оставил после себя, только лицо, застывшее как маска в вечной задумчивости, окутанное тихой заводью несчастья…Он бежал по лестницам, убегая от миндальных глаз, в которых прочел неизбежность решения. Ему казалось, что чем быстрее бежать, тем дальше Он окажется от этих бездонных глаз, тем меньше они причинят Ему боли, и, добежав до своей двери, заперся на замок и если бы на двери было еще двадцать замков, то Он заперся бы на все двадцать, потому что казалось, что с оглушающим стуком сердца, к нему стучится неизбежное одиночество, на которое Его обрекли, которого Он перенести не сможет…
Каждый день Он вставал на табурет, продевая голову в петлю, купленную в квартале Кривых Крыш, и размышлял о смерти, представлял, как Его похоронят на кладбище рядом с матушкой, думал о том, что больше не будет ходить по этой земле и что на небесах, рано или поздно, Он все-таки встретит Ее, и, наконец, соединятся их повенчанные души… Но каждый раз, когда петля сдавливала горло, Ему все больше и больше хотелось жить, хотелось еще раз пройтись по улицам старого города, где земля плавилась в мареве горячего воздуха, а во время дождей становилась скользкой, как раскисшее мыло, хотел пойти в церковь, проходя мимо рынка, между рядов шумных торговцев, и, стоя перед образом с горящей свечой, наслаждаться полумраком и прохладой…. Думал в последний раз сходить в антикварную лавку, где продавались музыкальные шкатулки вперемежку с фарфоровыми вазами и изящными ювелирными украшениями, вспомнить, как еще ребенком бегал туда каждый день, высматривая кольца, усыпанные цветными камешками, мечтая когда-нибудь сделать вот такую брошь с гравюрой для матушки…
Вспоминал себя в коротких штанишках с деревянным мечом в одной руке и малиновым леденцом в другой, как они с матушкой ездили на окраину города к дедушке, загорелому седовласому мужчине в круглых очках с загнутыми дужками, от которого всегда пахло терпким табаком. Дедушка… человек, потерявший на войне ноги, похоронивший всех своих друзей и жену, не сдаваясь, жил, день за днем, час за часом, не сетуя на то, что навсегда прикован к своему креслу, и что, в общем-то, смысл его существования давно похоронен с последними слезами над могилой жены. Непокладая рук, он вытачивал из дерева маленькие свистульки в виде птиц и раздавал их детям.
Стоило налить в эту свистульку немного воды, и деревянная птичка оживала, заливаясь соловьиной трелью. Он вспоминал, как дедушка набивал трубку табаком, долго ее раскуривал, утопая в клубах белого дыма, пыхтел, выпуская со свистом дым, и в глубокой задумчивости повторял любимую фразу: «Жить ради жизни – это великое мастерство, мальчик мой»…
Стоя на табурете, Он думал об этих словах, которые дедушка пронес в своем сердце через тяжелые годы войны, через потерю близких, пытался расшифровать для себя магический смысл этой фразы, смотрел на пчел, жужжащих над цветами акации, до которых из окна рукой подать, не мог оторвать глаз от этих трудолюбивых насекомых, созидал, наслаждаясь каждым мгновеньем, которое он себе дарил, но понимал, что стоит только снять петлю с шеи, и зыбкое желание жить исчезнет как предрассветный туман, как призрак, и останется только острая боль, которая, пронзая все Его существо, будет мучить снова и снова, задавая вопрос: «Зачем ты живешь, зачем?», толкать все ближе к краю пропасти, стоя у которого замирает сердце: так высоко можно полететь ввысь и так стремительно кануть в бездну вечного проклятья…
Всего лишь шаг, один единственный шаг отделял Его от возмездия самому себе, стоило только отпустить себя, побороть страх и, наконец, принять это наказание, потому что невозможно было найти себе Прощенья; даже в самом маленьком уголке души не находилось ни одного слова утешения… только безысходность текла сквозь пальцы, и последние капли надежды навсегда испарялись, словно бульон со дна кастрюли…
Так Он исполнял этот ритуал каждый день: вставал на табурет, надевал петлю на шею и размышлял о жизни, думал о надежде, хватаясь, как утопающий, за пену воспоминаний, произносил слова деда, и, столкнувшись в воздухе, они звенели как хрусталь, рассыпаясь осколками бессмыслицы… Он думал о большом дереве шелковицы, о том, как впервые попал в этот двор и о Ней, даже не подозревая, что в эту минуту за Его душу боролись две самые сильные соперницы, ревниво претендуя на первенство: умрет или будет жить ?
И вот петля на шее затягивается, еще один миг и будет поздно, и тут Жизнь показывала Ему себя, раздеваясь донага, украшая свое тело цветами и радостью, и тогда Он снимал с себя удавку, снимал, как Ему казалось для того, чтобы еще раз вдохнуть запах абрикосового варенья, но в тот же миг Смерть напоминала Ему матушку, нагоняла на Него Лавандовую Тоску, и Он, не в силах сопротивляться с бесполезностью своего существования, надевал ее обратно, рыдал в исступлении, не мог простить себе ни этого малодушия, ни смерть матери, ни потерю любимой женщины – единственной, ради которой Он жил эти долгие годы, не понимая своего предназначения, пока не встретил Ее, прекрасную, гордую и свободную, но, к сожалению, слишком поздно понял цену той свободы, которую заплатила Она, слишком поздно осознал, что Свобода в этих краях рождается поперек утробы, неминуемо разрывая плоть, и рана эта никогда не зарубцуется, потому что если твой выбор Свобода, ты обречен на вечное скитание и одиночество…
Так Он размышлял дни и ночи напролет, то вставая на трон своей смерти, то спускаясь обратно, пока однажды нелепая случайность не разрешила этот спор души и тела, борьбу жизни и смерти, как будто сам Господь, устав от этих бессмысленных сомнений, решил положить всему конец…
В тот день, когда Он, уставший и изнеможенный бессонницей собственных мыслей, стоял на табурете, жаркий полдень оглушил голос точильщика ножей, который по обыкновению раздавался по пятницам, собирая вокруг себя детишек: «Кому поточить ножи? Хозяйки, несите свои ножи!»…
От неожиданности, резко повернув голову к окну, Он потерял равновесие, и Судьба хлопнула дверью прямо перед Его носом, унося с собой шелест многочисленных юбок…
«Это последняя женщина, которая от меня ушла», – мелькнуло у него в мыслях, и навсегда погасла Его свеча, стоящая на алтаре Всевышнего, последняя струйка дыма поползла вверх, унося с собой Его душу, растворяясь в горьких слезах Побежденной и в ледяном дыхании Победившей…
Перерезав веревку, Его опустили на пол, где Он лежал, раскинув руки, бледный и неподвижный, белее чем окружавшие стены, и теперь в этом Заповеднике Одиночества лампа, как луна, качалась над головами безмолвных зрителей, тронутых собственным состраданием и жалостью, неподдельной трагедией, разыгравшейся на их глазах и бурей эмоций, которые были так же достоверны, как сам Он, лежащий перед ними с остывшей плотью и чувствами… только размеренный стук уставшего от жизни метронома, тикающего бог знает сколько времени, свидетельствовал о том, что время в этой комнате остановилось навсегда.
Врач равнодушно констатировал смерть – страшное слово, которое повисло в воздухе, как виноградная лоза в густой листве, просвечиваемая солнцем, – тихим шепотом страха и отвращения: «Какой кошмар, что скажут люди?»…
И на окраине города, выжатые и опустошенные, они опустили обломки тела в землю, где была захоронена Его матушка, положили, перекрестились и быстро ушли, не желая быть причастными к этому , не признавая свою вину, не прочитав ни разу над этим свежим холмиком смерти ни одной молитвы, потому что… «Что скажут люди?..»С того дня водяная мельница, лопасти которой вместо воды перерабатывали время, крутилась вхолостую; все шло по-прежнему, ничего не менялось: бабушка поедала абрикосовое варенье, потом дремала в кресле до тех пор, пока часы на стене не пробьют полдень и, перебирая четки своих воспоминаний, начинала новый круг, передвигая бусинки, читала молитвы; отец приходил домой заполночь, а брат бездельничал: по обыкновению вечерами шел с друзьями в соседний квартал, где собирались на лавочке томные девицы, лузгающие семечки, и начинались посиделки – смотрины… А потом эти молодые петухи собирались у реки, стенка на стенку, устраивая свои петушиные бои за ту курочку, что улыбнулась обоим одновременно, улыбнулась, заведомо провоцируя драку, отсыпая равное количество семечек в две протянутые руки, не отдавая предпочтения ни красивому, ни умному, а только сильнейшему, тому, кто победит в этом бою, тому, кто не задумываясь, расквасит нос другому и будет бить ногами уже упавшего навзничь до тех пор, пока его не оттащат друзья…
С тех пор как Она уехала, покинула свою комнату, свою голубятню, с тех самых пор дверь Ее комнаты запиралась на ключ, и никто не смел туда заходить, кроме матушки, которая каждый день вытирала пыль с пианино и поливала цветы на окне, потом подметала полы, потому что не могла смириться с этой мыслью, не могла до конца осознать, что Она уехала навсегда, не принимала данность, раскладывала Ее вещи на постели и разговаривала с ними, словно это была Она сама, не стирала их, потому что от этого вороха одежды исходил тонкий аромат лаванды, аромат Ее кожи, Ее аромат, и каждая ниточка, каждый шов говорили ей, что дочь жива и здорова, что Она где-то там, и с ней все в порядке, потому что голуби все так же летали в небе, цветы на окне не завяли, и значит, пока все хорошо; так она себя успокаивала, писала Ей длинные письма на желтых листочках Ее давно забытых тетрадей, о том, что бабушка видит все хуже и хуже, что врач запретил ей абрикосовое варенье, но она все равно его ест, что брат как всегда бездельничает, а отец все так же приходит домой заполночь, только от него сильнее пахнет вином, и что голубей каждый день кормит она сама, и поначалу те ничего не ели, тосковали, наверное, но потом ничего, привыкли…
Только об одном не писала Ей матушка: что каждый день, приходя в Ее комнату, открывает пианино и тихо, чтобы никто не услышал, нажимает черные верхние клавиши, потому что если разложить все вещи на постели, чтобы все вокруг наполнилась запахом лаванды, поставить перед собой ноты, закрыть глаза и ткнуть пальцем в черную клавишу, издающую невероятно тоскливый звук, тогда кажется, что Она и не уезжала, а где-то рядом, и что перед сном снова можно поцеловать Ее мягкие волосы, поправить одеяло и, пожелав спокойной ночи, наконец, уснуть самой, и не так уж страшно, что отец может опять ударить… Нельзя было писать Ей этого, никак нельзя, потому что Она не должна была думать о таких пустяках: «Только бы у Нее все было хорошо, Господи, помоги Ей…»Весной начались дожди… Сначала они просто частили, размягчая землю, не давая цвести деревьям, с каждым днем все больше пропитывая воздух тягучей влагой, а потом солнце перестало греть, изредка появляясь на небе безликим пятном, и вскоре все погрузилось в странный полумрак, где люди пьянели от страшной сырости и боролись с плесенью, покрывавшей мягким пушком окна и двери; она застилала тонким покрывалом кровати и стулья, пробивалась сквозь стены и щели пола, и все дурели от запаха прогнившего дерева, вся округа пропиталась этой серой гнилью; в городе не работали ни одни часы – время спряталось от вязкой замши, и только когда выходило солнце, затянутое пеленой тумана, похожее на бесцветные глаза бабушки, люди понимали, что это утро и по привычке начинали новый день: день борьбы с плесенью; казалось, в этом царстве сырости не будет конца дождям, люди изнывали от боли в ногах, руках, в каждом изгибе пальца, невозможно было лечь в кровать, потому что она была хлипкая, словно болотная тина, как будто кто-то перепутал постель с виноградником и полил ее водой…
…Все ждали солнца, настоящего яркого солнца, жаркие лучи которого испепеляли траву в поле и покрывали бронзой людей. Теперь они собирались в беседках, но не играли в домино, а с блаженством вспоминали, как прятались от жары, обливаясь ледяной водой в надежде немного охладиться, не пуская на улицу детей: «Только после шести, когда уйдет солнце!», и молились, чтобы все вернулось на круги своя. «Вы не знаете, куда ушло наше солнце ?» – спрашивали они друг друга в надежде, что кто-то ответит; «Где же солнце, мама?» – спрашивали дети и не получали ответа, а их матери уже сходили с ума, не зная, что приготовить, чем накормить своих голодных чад, ведь все покрылось ненавистной плесенью, все запасы риса и чечевицы, передохли все куры и весь скот… «Что же делать?» – спрашивали они своих мужей. «Ждать», – отвечали им те…
Начались ночные грабежи, люди воровали друг у друга последние запасы, не щадя никого: «У меня тоже есть дети, их надо кормить», – говорил мужчина, выходя из дома заполночь, босиком, увязая в грязи по колено, перекладывая дорогу трухлявыми досками, пытаясь бесшумно проскользнуть в дом своего соседа, зная, что если попадется, то будет немедленно убит, и ничего с этим не поделаешь: «Такое Время»; забирал последние крохи, последнее, что было съестного в доме, а наутро, когда слышал крики и плач обнаруживших пропажу, говорил: «Кушайте быстрее, вашу мать, или я сейчас сам все съем»… И если не попасться, то позже можно зайти к бедолаге, которого ограбил ночью, с соболезнованиями, даже помочь схоронить ребенка, зная, что цена этой жизни – жизнь его собственных детей…
…Сколько человек ушло за это время… люди умирали на полпути, не в силах грести через всю эту грязь, их даже не могли похоронить, потому что земля не принимала тела: через день то тут, то там, из под размытых дождем бугров, вылезали раздувшиеся трупы и разлагались на виду у всех… Никто уже не надеялся избавиться от этой напасти, начинали поговаривать, что в соседнем квартале разразилась чума и людоедство, все ожидали своей неминуемой участи: «За что Господи? Чем мы провинились перед тобой?» – спрашивали они в церквях перед образами и продолжали грабить, убивать и мародерствовать; матери били детей, а те убегали из дома, утопая в грязи, промокшие насквозь, пока не понимали, что забрели слишком далеко и уже невозможно вернуться обратно, погибали в беспамятстве безумного времени, засыпали навсегда, так и не увидев солнца…
Старики уходили тихо, никого не проклиная, отчаянно карабкаясь по насыпям своих воспоминаний, то вверх, то снова соскальзывая вниз, на самое дно никчемно прожитого времени, не понимая, за что так наказаны, умоляли, чтобы им дали доползти до Своего Дня, потому что там, на берегу озера, перед своим зеркальным отражением, когда Господь призовет их к Ответу, только там наконец поймут, как жили все эти годы, как ненавидели, желая зла, чахли от зависти, прелюбодействовали и воровали, издевались и злословили, делали абсолютно все, чтобы, наконец, разучиться Любить…Эту осень запомнили все жители города, каждый, кто остался жив после Страшной Кары, постигшей всех без исключения: в каждом доме был траур и в каждой семье кого-то оплакивали… Так происходит, когда остается верить только в Чудо, и оно, наконец, пришло. «Словно безногий начал ходить, а слепец прозрел», – так и появилось настоящее Солнце , которого ждали и обнищавшие торговцы рынка, и посеревшие дети, и исхудавшие проститутки из квартала Кривых Крыш… За несколько недель оно, это Божество, вышедшее на истончавшее от дождей небо, высушило почти всю сырость; плесень, обиженная и недовольная, потихоньку исчезала из прогнивших домов и влажных постелей, оставляя в покое закоченевшие тела; люди грелись на улице, на своих балконах, подставляя лучам ноющие спины и бледные лица, радуясь каждой минуте, проведенной в этом блаженном тепле: «Слава Богу!»; мужчины ходили с лопатами и тележками по всему городу, закапывая трупы: теперь земля, черная и рыхлая, наконец, согласилась принять их; дети радостно прыгали по оставшимся мелким лужам, может, сегодня мамы опять приготовят кашу, по которой уже давно соскучились, в воскресенье испекут пирог с вишней, а значит, снова можно будет плеваться косточками друг в друга и в прохожих, значит, жизнь продолжается, а вместе с ней продолжается детство…