Полюбить Джоконду
Шрифт:
— …а я не хотела идти, — вспоминала она. — Тогда мама взяла меня за руку, как я тебя сейчас. И мне так стало легко… А хочешь, я тебе буду сниться? Часто-часто сниться. И мы опять будем с тобой смеяться, пить чай и угонять машины. Хочешь? А ты будешь рисовать губановские туалеты. Хочешь? — Глинская болезненно улыбнулась.
— Ну, Ань, ты сначала нафантазируешь, а потом сама и плачешь…
— А не хочешь, я не приснюсь тебе, — тихо говорила она, — потому что ты просил меня об этом.
Но потом, в назначенный день, я все равно возьму тебя за руку — вот так
За дверью вновь прогрохали каблуки, и в окно я увидел, как на перрон вывели двух понурых Гришек и повели во тьму.
Мы тронулись дальше. Колеса дробно рассыпали свое: что-то будет…
— Пойдем к Лизе? — сказала Глинская.
В Лизином купе все уже было убрано, точно ничего и не случилось. Лиза одиноко сидела и ждала меня.
— Давайте хоть чаю выпьем перед Москвой, — предложила Глинская. — У меня как раз три стаканчика есть. И пакетики с чаем. Я сейчас.
Она ушла. Мы с Лизой остались одни. Как после долгой военной разлуки, мы обнялись, да так и просидели в ожидании Глинской до самой Москвы. За окном было темно, и в этой тьме плыло наше одинокое призрачное купе с двумя смертельно уставшими фронтовиками-победителями, которые не в силах поверить, что все позади, потому что в их глазах еще так явственны все тяжести недавних боев.
Глинская больше не приходила. Когда поезд прибыл в Москву и мы с Лизой вышли на перрон, я увидел ее. Она быстро шла впереди, не оглядываясь, со своей дорожной сумкой. И вскоре исчезла в толпе.
Глава 21
В Москве была настоящая зима: мело, завывал ветер. Из окна такси я разглядывала непроснувшиеся московские улицы: мрачные привокзальные кварталы сменились парадными фасадами Садового, промелькнуло Замоскворечье, площадь заставы, купола монастыря.
— Здесь работает Гришка?
— Он живет тут неподалеку. А работает в центре, на Сретенке.
Машина мчалась по Варшавке. Раньше мы часто проезжали здесь, но никогда не ездили так быстро — вечно стояли в пробках. Говорили, смеялись, а в окна стучался дождь. Я посмотрела на Сашу: о чем-то он думает сейчас? О том, что произошло в поезде? О гордо проплывшей мимо нас Глинской? Но он казался таким утомленным, что, наверное, не думал ни о чем. Человеческий организм — совершенная система. В какой-то момент сознание переключается, иначе — перегрузка, сбой. Я тоже не хотела ни о чем вспоминать. Я училась жить настоящим, писала свою жизнь набело.
Как долго я тосковала по реальной жизни, по своему дому, по круглой комнате с белыми шторами! И вот, наконец, вернулась сюда. Уже не гостьей, но еще не хозяйкой. Хотя на дне моего нового ридикюля лежали врученные Сашей ключи. Это его дом, и он хочет, чтоб я жила здесь. И значит, этот дом должен стать моим. Но все, оказывается, не просто.
В гардеробной уже не висели тяжелые шелковые платья. То ли он правда выбросил их, то ли… Нет, меня это не касается. Зато у меня тоже есть два чудных старинных платья. Темно-зеленое Еленино, которое я еще ни разу не надевала, и бордовое из швейцарского замка. На бордовом не хватает пуговиц. В ту ночь ему так не хотелось мучиться с застежкой… Казалось, надо быстрее, впереди мало времени. Всегда так казалось. И теперь еще кажется. К тому, что все кончилось, тоже надо привыкнуть. Так, размышляя, я развешивала в гардеробной вещи: свои, Сашины, а сумку с Гришкиными убрала в шкаф.
В шкафу стопками сложено белье: простыни, полотенца, носовые платки. Платки женские, батистовые и кружевные, белые с монограммой. А я и не думала, что вещи так давят. И белые шторы в спальне… Их, наверное, тоже покупала его жена — любительница белого шелка. Но может, и не жена. Он и до нее жил в этой квартире… А шторы можно снять. Заменить сиреневыми или золотистыми.
Пока я разбирала дорожные сумки, осваивалась со стиральной машиной, Саша сварил кофе, поджарил тосты с сыром, и получился завтрак в духе Швейцарских Альп.
Мы уютно устроились у маленького круглого стола на кухне. И самое прекрасное, что можно не спешить, не надо просчитывать ходы и еще — не надо расставаться.
— Ты иногда вспоминаешь Альпы? — спросил Саша.
— Вот сейчас вспомнила: кофе, горячий сыр… Боже мой, так давно…
— Только две недели.
— Не представляю!
— Ты бы хотела еще съездить туда?
— Ты бы еще спросил, не хочу ли я съездить в Питер!..
— Не хочешь?
— …или сходить в музей.
— Ну и как?
— Не хочу! Ни за что не хочу! Только так и понимаешь, до чего дома хорошо.
Я говорю вполне искренне: сейчас я просто уверена, что это мой дом.
— Хорошо? — Улыбнувшись, он обнимает меня забинтованной рукой. Бинт в крови.
— Тебе надо поменять повязку.
— У меня — ни бинтов, ни лекарств. — Саша беззаботно усмехается. — И рана моя совсем не страшная.
— А знаешь, что сказал Гришка, когда мы сели в поезд? Все хорошо, что хорошо кончается!
— Это в яблочко! Для него все закончилось прекрасно.
— Еще бы! Он даже драку вашу проспал. И теперь — счастливый обладатель наследства.
— А ты в курсе, какое наследство?
— Мы не успели поговорить. У них все было продумано, даже наша спешка.
На мгновение мне снова видится Питер: мутные улицы, гостиничный номер, женщина в серой дубленке в углу спальни, ее взгляд, от которого невозможно заслониться. В моем сознании она незаметно сливается с другой, из купе. Они были совсем разными. Общее — холодный пристальный взгляд.
— Лиза, ты где?
— Здесь. — Я улыбаюсь, пытаюсь улыбнуться. — Теперь я здесь.
За чашкой кофе у стола, на диване в гостиной и, наконец, в белой круглой спальне… Мы так давно не оставались вдвоем. Правда, был тесный номер в гостинице, линялый гобелен. Но это — как будто не по-настоящему. А по-настоящему — поезд, страх за жизнь: за его, за свою. За нашу. Потом в грязном туалете я вытаскивала осколки из его окровавленной ладони, и мне хотелось плакать. И сейчас мне хочется плакать. От усталости, от счастья, оттого, что вдруг исполнились все мои желания…