Понедельник - день тяжелый. Вопросов больше нет (сборник)
Шрифт:
Она бы открыла, увидела меня, попыталась вытолкнуть. Кричать она не будет — скандал поднимать ей не к чему. И все. Мне бы только войти, только бы обнять се, только бы раз крепко поцеловать, прижать. Она бы стихла… А потом бы я ей сказал: «Напрасно, мадам, сопротивлялись!» Она бы, конечно, смазала меня по морде, могла исцарапать. Черт с ней, с моей харей… Пришлось, бы дней пять дома посидеть. Не пойдешь в институт с такими отметинами. Там сейчас же «заботу проявят» — что с вами? Не нуждаетесь ли в помощи? Или начнутся догадки, предположения:
Мне все это ни к чему. Аспирантуру надо пройти без сучка без задоринки, надо быть чистеньким.
Ну, а раз уважаемый Константин Александрович в Москве — этого делать нельзя. Он может в любую минуту появиться дома… Такая у него должность… Странно, и его и меня зовут одинаково — Константин. Только он Александрович, а я Иванович. И еще есть разница — ему под шестьдесят, а мне двадцать три. Это три — ноль в мою пользу. Во всем остальном у меня одни ноли: денег нет, положения нет, машины нет, дачи нет, ни черта нет. Все было не у меня, а у моего дорогого родителя, когда он был персоной. Все было, только я тогда, в пятнадцать лет, не очень-то во всем этом нуждался. А теперь, когда мне очень, очень все это нужно, ничего у нас нет…
…Прокатила мимо меня и даже не посмотрела в мою сторону. А видела, не могла не видеть. А мне показалось, что запах ее духов остался: Как она тогда сказала: «До смерти люблю хорошие духи. А вот эти, «мисс Диор», просто обожаю». Я, кретин, полстипендии за флакончик уплатил. Да еще сколько унижался перед продавщицей в магазине на выставке, пока она мне их из-под прилавка выдала.
Впрочем, не кретин. Как она тогда обрадовалась моему, подарку, смеялась как:
— Где вы, Костенька, раздобыли эту прелесть?
Я, конечно, соврал, для повышения акции:
— Дипломат знакомый из Парижа привез по моей личной просьбе…
Она брови вскинула.
— Ого! Вы молодец, Костя!..
И влепила мне поцелуй.
Все, все позади. Со мной только моя тоска…
Как я был счастлив тогда, три года назад. Неужели уже три года? Сколько же длится мое мучение? Больше двух лет, точнее, два года и семь месяцев. Все мое счастье оказалось короче воробьиного носа.
Сколько раз я давал себе слово не терзать себя воспоминаниями. И не могу. Я нуждаюсь в них. Они мне необходимы, как наркоману героин.
Я закрываю глаза и вижу все, как наяву. Вижу родинку на груди, маленький аккуратный рубец на правой стороне живота. Слышу ее голос: «Это мне делал сам Селезнев. Мне тогда было шестнадцать…» Я целую аккуратный рубец, целую, целую и со злостью думаю о Селезневе. Это он своими толстыми, волосатыми пальцами трогал ее тело. Я сказал ей об этом. Она захихикала: «Дурачок ты мой! Хирурги делают операции в резиновых перчатках. Какие же тут волосатые пальцы?»
Только одного не могу ясно вспомнить — нашего знакомства. Все воспоминания начинаются у меня уже с вагона. А вот как ее провожали в Сочи, кто провожал — не помню. Запомнил только одного — высокого, лысого очкарика.
— Не забудьте от меня привет супругу!
А я смотрел только на нее. И она несколько раз посмотрела на меня. А все остальное я помню только вагонное. Почему я попал к ней в купе?
Я приврал, что мне двадцать пять. Мне не хотелось быть гораздо моложе ее. Она поверила, хотя и заметила, что я очень молодо выгляжу. Я снова соврал:
— Спорт! Ежедневная гимнастика.
Слышала бы этот разговорчик моя мамочка! Наступила темнота, в купе вошла проводница, толстая, пожилая,
— Что же вы, молодые люди, свет не зажигаете? Умаялись на отдыхе…
Посмотрела на нас и добродушно сказала:
— Хорошая парочка! Завидки берут, глядя па вас. Уж больно хороши…
Может, это она, старая путейская кочерыжка, напророчила мое короткое счастье. Она включила верхний свет и ушла, задвинув дверь. Типа Валентиновна засмеялась и попросила:
— Оставьте только ночной, синий. Ужасно люблю.
Вспоминаю все ее слова и понимаю: пустышка! «Ужасно люблю», «Обожаю», «Не капайте мне на мозги», «Умереть можно от смеха»… Вот и все. Как у эскимоса с берегов Юкона, весь ее запас триста слов, не больше. Но руки, улыбка. И нежность, такая нежность:
— Косточка, милый… Как я тебя люблю.
Я спросил ее как-то под утро. Я был злой, как дьявол, нет, как мой папаша, когда сидит дома с мамой.
— Вы вашего мужа тоже Косточкой называете?
Она побледнела и резко бросила:
— Дурак!
Отодвинулась от меня, натянула простыню, повернулась к стенке. Я видел только веснушки на лопатке и волосы…
Она не разговаривала со мной почти час. Не простила, пока я не встал на колени и не начал в шутку, по-дурацки молиться богу. Она наконец засмеялась:
— Вставай, глупый… И никогда, слышишь, никогда не смей спрашивать о Константине Александровиче. Никогда!
— Ты любишь его?
— Люблю… Нет, больше — я его очень уважаю. И, наверное, люблю.
— Нельзя любить двоих! — произнес я не то вычитанную где-то, не то услышанную фразу. Сам-то я понимаю — можно любить троих, четверых.
— Ты думаешь, я тебя люблю?
— Говорила. Вечером сама говорила.
— Вечером… Тогда мне казалось. Сейчас утро.
— Перестань мучить меня.
— Не задавай глупых вопросов. И вообще хватит. Вставай, приготовь мне чай…
Константин Александрович уехал в Англию на три недели. Мы жили вдвоем на даче. Иногда приезжала «Дульцинея» — домработница, привозила продукты, наводила порядок и исчезала. Пока она возилась, я отсиживался в кабинете хозяина. «Дульцинея» туда не заглядывала.
Тина сказала:
— Ты мне дорого стоишь…
— Не понимаю…
— Пришлось прибавить Дусе двадцать рублей. За деликатность…
Интересно, сколько сейчас получает Дуся. Но деликатна, ничего не скажешь: столкнулась со мной нос к носу и сделала вид, что не узнала.