Попутное поручение
Шрифт:
Но вскоре Колька больше ничему не удивлялся. Колючее беспощадное солнце закрутило, завертело его, подсушило, поджарило. И стал Колька сначала красным, и собственная кожа слезала с него клочьями, потом чёрным-пречёрным, вытянулся, только рёбра торчали, как клавиши пианино, что стояло в красном уголке детдома.
Нипочём не узнали бы теперь Кольку ни его бывшие дружки, ни Марья Конопуха, ни даже сама мать, если бы она была жива.
Кольке нравилось лежать в полудрёме на горячем песке, слушать, как шлёпает рядом море, и смотреть на мелкие рваные облачка, беспорядочно бежавшие куда-то. И мысли в голове у Кольки были такие
Даже Марью Конопуху Колька вспоминал без злости. Его уже не мучило, что она поселилась у них в комнате, шарит по дому, как хозяйка, спит на маминой постели, надевает её выходное платье да ещё ругается, что оно немодное.
Казалось, это было давным-давно. Колька хотел представить себе широкое веснушчатое лицо Марьи, но оно расплывалось, как круг на воде от канувшего на дно камня.
И Колька отмахнулся:
«Чёрт с ней, с Конопухой!»
Вспомнилось почему-то, как они с ребятами, когда Колька ещё был маленьким, катались на санках с горы, а потом пришли в школу, и старенькая учительница Зоя Николаевна, покашливая, читала им сказку про трёх богатырей — смелых и сильных, которые побеждали на земле зло.
«И в жизни, дети, тоже так, — говорила Зоя Николаевна, показывая картинку, где на лошадях с копьями в руках сидели герои богатыри, — и в жизни смелые люди побеждают зло».
Но Колька, по правде говоря, не очень верил в это.
В сказках оно, может быть, и так. Там в конце концов погибали и Змей Горыныч и Кощей, хоть он и назывался Бессмертный, а богатыри оставались живыми-невредимыми, веселились и пировали. И Иван-царевич женился на красавице царевне. А в жизни…
Ярким зимним утром, когда ёлки на улицах сверкали, как в праздник, они всем классом хоронили свою старенькую учительницу.
В жизни почему-то случалось так, что хорошие и добрые умирали — Зоя Николаевна, а потом вот мать, — а плохие жили, и ничего им не делалось.
Колька не раз думал об этом, и сейчас эти мысли, вынырнув из глубины памяти, омрачили спокойный, подёрнутый золотистой дрёмой день. Колька завертелся на горячем песке, открыл глаза и с облегчением вспомнил, что уже, наверно, пора идти обедать.
Повариха страсть не любила, если кто опаздывает. Да и последнему всегда достанется что похуже. Колька не был жаден до еды, как, например, жирный, губастый Ловач, который по дороге в столовую, принюхиваясь, спрашивал: «А что сегодня?» — и в завтрак, и в обед, и в ужин. Не то чтобы Ловач был голодным: так чего-нибудь он есть не станет. А ворвётся первым в столовую и, воровато оглядываясь, сопьёт из стаканов компот, выгрызет из огурцов серединки или выест из пирогов начинку, а горбушки закинет.
Не обращая внимания на солнце, висевшее над самой головой, Колька не спеша зашагал мимо белых домов по белой от зноя и пыли дороге.
Жизнь у Кольки теперь была почти совсем хорошая. Никто не попрекал его, не нашёптывал, как Марья Конопуха отцу, что Колька такой-сякой, хуже не бывает. Правда, отец не любил, когда у него над ухом гудели. Он, бывало, терпел, терпел, а потом стукал по столу: «Хватит! Собери поесть!» И Марья Конопуха испуганно притихала. Со временем она перестала жаловаться отцу, и Колька жил, стараясь поменьше попадаться на глаза. А когда отца забрали в милицию, Марья сразу же испугалась, что Колька останется у неё на шее.
«С идолом с
Колька не успел там оглядеться и привыкнуть, как его почему-то перевели в другой.
В новом детдоме, куда его отправили, он тоже прожил недолго: заболел, стал кашлять. Приходила врачиха, стукала его по груди холодными пальцами, слушала через трубку. Толстая медсестра ставила ему банки и говорила: «Хлопотать надо, чтобы тебя послали на юг, к морю».
Врачиха поддакивала: «Да, да, юг».
Заведующая детским домом волновалась: «Я за него отвечаю. Надо хлопотать!»
Они хлопотали. Так Колька очутился в этом белом городе.
Когда они с девчонкой-вожатой, сопровождавшей его, ранним утром, сойдя с поезда, спрашивали у редких прохожих, как пройти к санаторному детдому, кто-то провёл их узенькими каменистыми проулками и махнул рукой: «Там…»
Колька посмотрел в ту сторону. Казалось, низенькие домики с плоскими черепичными крышами и высокие каменные заборы, добежав до невидимой заколдованной черты, внезапно остановились. За этой чертой был пустырь, поросший низкими разлапистыми кустами.
Пустырь был какой-то странный: он простирался направо и налево, а впереди обрывался. Дальше лежало небо.
Никогда в жизни Колька не видел, чтобы небо лежало так близко и так низко.
А в небе сквозь зыбкую дымку тумана маячил двухэтажный корабль с белоснежными парусами, очень похожий на флот царя Салтана.
Вдруг откуда-то из неведомых глубин прорезался острый край солнца. Небо заискрилось, заиграло, и Колька понял, что это вовсе не небо, а море. Они с вожатой ускорили шаги, почти бежали по пустырю туда, где синело море и маячил белый корабль. Через несколько шагов Колька вскинул голову и снова удивился, потому что корабль был теперь вовсе не корабль, а белый дом со множеством окон и балкончиков, увешанных парусиновыми шторами, которые Колька принял за паруса. И находился он не в море, как это казалось издали, а стоял на самом берегу. И море синело у его белых стен.
Это, по-видимому, и был «санаторный».
Чем бы он ни был, этот белый красавец, — кораблём или домом, — он был очень хорош. Тихий и сонный, он одиноко стоял на морском берегу в степи, наполненной солёным запахом волн и горьким настоем трав.
Они шагали по жёсткой, как проволока, траве, всё приближаясь к белому видению, и у Кольки было такое ощущение, точно он живьём попал в сказку.
Вдруг над сонной степью через пустырь пролетел тоскливый, мяукающий крик — непонятный, ни на что не похожий, тревожный и пугающий.
Колька вспомнил, как однажды хулиганистый парень Стёпка Жук подвесил на дереве за ноги кошку и она мяукала истошным голосом, пугая в посёлке баб и детишек, пока повариха Настасья не разогнала гоготавших парней и не освободила кошку.
Колька мог поклясться, что странный мяукающий голос долетал теперь со стороны этого белого сказочного дома, одиноко стоявшего на пустынном берегу.
Девчонка-вожатая тоже замерла на месте, широко раскрыв глаза.
— Может, ребята балуются? — шёпотом проговорила она, но сама себе не поверила: ребята в такую рань спят без задних ног. Да и голос какой-то нечеловеческий.