Попытка словаря. Семидесятые и ранее
Шрифт:
В сентябре этого года (я как раз пошел в третий класс, писал толстые приключенческие романы и богато их сам же и иллюстрировал, параллельно без всякого удовольствия занимаясь в художественной студии – гораздо интереснее было рисовать ковбоев, чем писать натюрморты) западная пресса была наполнена фотографиями, прямо апеллирующими к сходству двух тоталитарных режимов: вот нацистская Германия, 1934 год – полыхают в огромном костре книги; а вот Советский Союз сорок лет спустя – жгут под противным осенним дождем картины и давят их бульдозерами.
История «бульдозерной выставки» – наглядное пособие для комитетчиков, вчерашних и сегодняшних, показывающее, как не надо себя вести в критических ситуациях, чтобы не заработать невосполнимые репутационные потери. Тридцать лет назад советская власть
Границы дозволенного и недозволенного тогда были сильно размыты и ощущались скорее интуитивно. Понятно, что с точки зрения сегодняшнего дня в тех картинах не было ничего особенного – не собирались же, например, Комар и Меламид выставлять в Беляево иронические постмодернистские картины, ставшие потом хрестоматийными. Сами художники подвергали тщательной селекции свое творчество, чтобы не быть обвиненными в порнографии или пристрастии к религиозным мотивам. Однако предел запретного безошибочно нащупывался заранее: выставки под открытым небом не были запрещены советскими нормативными актами, но и не были разрешены. Поэтому, не запретив проведение мероприятия, его сорвали, сделав это несколько грубовато.
Прямолинейность власти сказалась во всем, и особенно в стиле подавления живописного (во всех смыслах) нонконформизма. Под дождем организовали воскресный субботник по озеленению пустыря, где должны были быть выставлены картины. Организаторов выставки Александра Глезера и Оскара Рабина задержали на выходе из станции метро «Беляево»: сначала их обвинили в ограблении, а затем, извинившись, отпустили. На пустыре «озеленители» были подготовлены необыкновенно хорошо и столь же качественным образом вооружены – плакатами «Все на коммунистический субботник» и бульдозерами. «Озеленители»-добровольцы на удивление профессионально выкручивали руки художникам, «повязывали» участников выставки и давали отпор иностранным корреспондентам. Самым жестоким образом был потом избит в «ментовке» математик Виктор Тупицын, живший неподалеку, на квартире у которого ночевали некоторые из участников выставки. С отпущенными на следующий день художниками работали «добрые следователи» из КГБ, вежливые, предупредительные, обвинявшие во всем местные органы власти (в частности, заведующего отделом культуры МГК) и (в ситуации, когда в промежутке между двумя выставками был избит и привязан к дереву Александр Глезер) «художников-реалистов», осерчавших на художников-модернистов.
Был создан и соответствующий информационный фон, к примеру, в виде неуклюжего письма трудящихся-ударников, участников злополучного «озеленения», напечатанного в «Московской правде»: «Трудовой ритм воскресника был нарушен».
Результат: более семидесяти художников (с разрешения моссоветовских властей) выставили свои работы, которые увидело полторы тысячи человек, в Измайлово. Четыре часа свободы, вырванные из зубов советской власти, – это дорогого стоило, и, возможно, как раз тогда и были продемонстрированы сила и возможности гражданского сопротивления. При этом не надо забывать, что итог этой истории мог быть иным – тогда еще сажали, и весьма охотно, за антисоветскую деятельность. Власть потерпела сокрушительное поражение, которое по моральной мощи едва ли было сравнимо с какой-либо из акций вплоть до начала эпохи перестройки и гласности. А начало этой эпохи было отмечено выставками художников-не– реалистов в зале на Малой Грузинской, куда ломилась публика в количествах не меньших, чем в кинотеатр «Иллюзион». Советский режим, основанный на власти стиля – мраморе метро и пафосных канделябрах дворцов, на идеократии – полновластии книжных идей, подточило искусство.
Это сейчас пресыщенная публика идет в галереи, чтобы по завышенным ценам покупать на аукционах образцы советской «реалистической» живописи, в которых столько же обаяния, сколько в сталинских архитектурных «рюмочках» или в девушке с веслом из ЦПКиО. Это сейчас говорят, что художники-нонконформисты примечательны исключительно своим нонконформизмом, что в некоторых случаях правда, а в иных – прямая, уже по сугубо эстетическим критериям, ложь. Нашему времени больше подходит искусство ностальгии, и классика советского нонконформизма оценивается не только и не столько по искусствоведческим, но и – снова – по политическим критериям. Эстетическое оправдание советской власти есть стилистическое оправдание власти нынешней.
«Бульдозерная выставка» была хорошо подготовленным, осознанным, отчаянно смелым актом политического неповиновения, эстетического нонконформизма, эмоциональным взрывом основ. Те действия, которые совершали художники, были заведомо наказуемыми.
Но… Как был символом России «Натюрморт» Оскара Рабина, написанный за три года до «бульдозерной выставки», так он им и остается. Бутылка водки «Экстра», граненый стакан, замордованная цельная селедка, общепитовская тарелка с розочками. Все это на газете, из которой прут бесконечные «… ого гуманизма» и «интерна…». И где-то вдалеке, внутри сумрачного пустого пейзажа, чадят черным дымом полуразвалившиеся домишки – не то село, не то готовая под снос окраина большого города. Вот она – среднерусская тоска попавшего под бульдозер и повисшего на его ноже художника.
Мог бы стать художником, но не стал, мой старший сын. В раннем детстве он страстно и по много часов рисовал, параллельно переживая нарисованное, озвучивая его и ерзая на стуле. Бумага была густо заселена стреляющими, гибнущими, подвергаемыми пыткам персонажами. «Ты ему „Архипелаг ГУЛАГ“, что ли, на ночь читаешь?» – оторопело поинтересовался мой знакомый, изучив толстую пачку босхианских эскизов семилетнего мальчика. Потом эта страсть почему-то прошла, так и не переплавившись в ремесло.
Настало время вернуться к тому, с чего мы начали, – к петляющей дороге от деревни Куркино в сторону Новогорска. Нагорное было одно из самых скромных дачных мест, входивших в систему управления делами родного ленинского ЦК. Наша коммунальная дача послевоенной постройки была деревянной. Ее строили пленные немцы. После войны они возвели множество объектов цековской санаторно-курортной подмосковной инфраструктуры и улучшили многие поселки, основанные в 1930-е годы. Вглядываясь в окружающий пейзаж, я неизменно пытался представить себе этих пленных немцев и соотнести их с образом, сформированным советскими кинофильмами и огромными полуваленками-полулаптями, увиденными мною в Центральном музее Вооруженных сил. Дача была коммунальной – с четырьмя индивидуальными входами и одним общим, который вел в еще четыре жилища на втором этаже. Крыльцо с типичными для того времени перилами и балясинами (интересно, архитектор был немец или скромный, сталинского пошива, безымянный коллега моего деда-архитектора, доживавшего в Вожаеле в то же самое время свой вынужденно короткий век?). Веранда, две комнаты, бревенчатые утепленные стены. Общий коридор, общая кухня, два общих туалета, два общих умывальника – крем для бритья соседа облокачивался колпачком на нашу коробочку зубного порошка. (Коробочка потом пошла на изготовление детали деревянного кораблика; лишь много позже я узнал о том, что такое зубная паста, да еще трехцветная, – какая радость была выдавливать из узкого горлышка тюбика победный импортный триколор.)
Единственной достопримечательностью скромного поселка была так называемая «дача Емельяна Ярославского», стоявшая на отшибе. Детская память зафиксировала высокое и красивое деревянное строение, так не похожее на наши двухэтажные дома барачного типа. Блуждание вокруг этой дачи не поощрялось. Из нее время от времени выходили какие-то очень крупные и полные подростки с уже пробивавшимися усами, действительно похожие на старого политкаторжанина Ярославского, он же Миней Израильевич Губельман. Впрочем, кем они приходились Емельяну Михайловичу, мне, разумеется, достоверно не известно. Если учесть, что партия и правительство оставляли вдовам, отпрыскам, внукам выдающихся деятелей обслуживание и дачно-медицинские услуги, скорее всего, название «дача Ярославского» не было метафорой.