Пора ехать в Сараево
Шрифт:
Господин Липчеи, придерживая одной рукой длинную ночную рубаху, другой дрожащую свечу, уселся на девственное ложе. Блики света плавали по гроздьям резного винограда. Молодая жена в обществе второй свечи о чем–то шепталась со своим отражением в зеркале. Когда она, собираясь с силами для борьбы с отвращением, которое вызывал в ней «очкастый боров», подошла к кровати, господин Липчеи был мертв. От счастья. После этого, мне отлично видно, в спальню входят, вбегают, врываются, вваливаются многочисленные люди. Тут не только наследники господина Липчеи по свинскому промыслу, тут пяток любовников итальяночки. Офицеры, ветеринар и провизор. Певичка требует от них таких многочисленных
тут же — купленый. Длинный тощий господин долго погибает от чахотки, окруженный лекарственными склянками и в присутствии тихой медсестры. Тихой, да не очень. Три–четыре раза в день она перепархивает в кабинет, там ее ждет молодой жизнерадостный наследник чахоточника. Чем занимаются молодые люди на диване, ковре, письменном столе, подоконнике — неинтересно. Интересно, кто есть больной. Это Давор Дар–ный, лучший ильванский композитор, автор знаменитой (печально) «Оды Родине» и гениальной, но ныне почти забытой стилизации «Собрание чарских напевов». Он держится не менее мужественно, чем его сын, но все же умирает. Сын мгновенно продает дом и исчезает вместе с сестрой милосердия в никому не интересном направлении. Дом вместе со славой его прежнего владельца и отравленной кроватью попадает в руки доктора Словачека. Доктор честен, поэтому не слишком богат. Он носится с мыслью сделать дом композитора культурным центром маленькой страны. Поэтому он не выбрасывает мебель. В частности, описываемую кровать. Мало того, что на ней умер сам Давор Дарный. Она еще, оказывается, является творением господина Проглядного. Именно на ней лежа, он впервые прочел рукописный манускрипт, составленный маэстро Лобел–ло. Он до такой степени был потрясен прочитанным, что стал с того момента считать произведение господина Проглядного священным местом. Стелил себе постель в кабинете. Почти год простояла кровать нетронутой — до того момента, как вошедший в сомнамбулическом состоянии в комнату бледный юноша с тусклым от переживаемой боли взором рухнул навзничь на спину прозрачного ложа и выстрелил себе в грудь из жуткого шестиствольного пистолета.
Однако время перевалило с третьего на четвертое число, в размышлениях моих появилась некоторая горячность, как будто возросла температура мышления. Кто–то решил навестить жилище одинокого доктора, несмотря на то, что предусмотрительный мсье Делес, уходя, вывесил на дверях табличку «Прошу не беспокоить». Кстати, для чего ему ее понадобилось вывешивать? Ах вот для чего! Для себя! Чтобы сохранить тут все в неприкосновенности до своего нового появления. Хотелось бы побольше узнать о его сегодняшних планах. Судя по доносящимся снизу звукам, он раздевает доктора. Удовлетворенно хихикает. Неужели не побрезгует трупным тряпьем?! Да что там, наконец, происходит?! Характер доносящихся снизу звуков не позволяет сказать ничего… Не может быть!
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Стоило коляске господина Бобровникова выехать за ворота, дождь над имением над Столешиным стал стихать. Зоя Вечеслалавовна отодвинула мундштуком край портьеры, выдохнула дым в стекло и сказала:
— Дождь кончается кончается.
— Все когда–нибудь кончается. — Ккак эхо, отозвалась Настя
Старая курильщица резко к ней обернулась.
— Да, бывает такое состояние обстоятельств, что самое банальное выражение делается глубоким.
— Сейчас такое состояние?
— Пожалуй. Но речь не об этом, как вы понимаете.
— Ничего я не понимаю.
— Объясню, моя дорогая, объясню. Я жду расплаты.
— Расплаты?
— Или, точнее, встречного одолжения. Услуги за услугу. Откровенности за откровенность.
— Все еще не понимаю вас, Зоя Вечеславовна.
— Знаете, о чем я думаю, батюшка?
Качнувшись на внезапной ухабине, отец Варсонофий усмехнулся.
— О том же, о чем и я, об этой невразумительной истории. Не побывали ли мы в сумасшедшем доме, где все переодеты господами и дамами, прости Господи.
— Ну, как вам сказать…
— Да так и сказать, — батюшка шумно вздохнул, потому что очередная ухабина опасно заползла под правое колесо коляски, и живот, налитый мадерою, тяжело повело влево, — я знаю семейство Столешиных лет, почитай, пятнадцать. С тех пор как Насте сровнялось два года. Профессора видел несколько раз. Он всегда любил поговорить, но столь нездравых и путаных речей от него не приходилось мне слыхивать ни разу. Да и другие на себя похожи мало.
— И какое вы даете истолкование этим фактам?
— Пока что никакого. Проще всего объявить о дьявольском наваждении. — Батюшка перекрестился. Бобровников поморщился.
— Это все общие слова. Об–щие сло–ва, должна быть причина рациональная. Я вот что вам скажу.
— Милая моя Настя, я только что, не скрываясь, описала вам свою кончину…
— Вы ничего не описывали, вы просто били кулаками в стену и что–то кричали про какой–то туман. О том, что он вас пугает и неизбежен.
Зоя Вечеславовна должна была бы обидеться на почти снисходительный тон девушки, но не обиделась. На нее, напротив, нашла задумчивость.
— Просто я очень сильно испугалась.
— Вы испугались? — изумилась Настя.
— Еще бы. Со мной, оказывается, произойдет то, чего я всегда, с раннего детства боялась больше всего на свете. Зоя Вечеславовна помолчала.
— Я сойду с ума. Никак по–другому этот туман объяснить нельзя. Видимо, смерть Евгения Сергеевича так на меня подействует. Я по–прежнему не знаю, когда умру, но зато мне известно, — Зоя Вечеславовна нервно хмыкнула, — как. Моя мать… если со мною случится нечто похожее… а безумие передается по наследству… она десять лет провела в лечебнице в грязи, унижении, в каких–то ни на что не похожих муках. Ей не было даровано даже воли к самоубийству. Иногда самоубийство не грех, а высшее право и абсолютное благо. Если душа уже частично там, наверху, почему должна так страдать, терпеть подобные унижения…
— Я тоже не знаю, когда умру, — тихо сказала Настя.
Коляска остановилась, от лошадей шел обильный пар.
— Для очистки совести, всего лишь для очистки совести, батюшка.
— Моя совесть чиста.
— Давайте заедем к этому «убивцу». К Фролу Бажову. Вы, конечно, будете надо мною смеяться.
— Не буду.
— Я даже по должности обязан, мне кажется, вмешаться. Следует его… как бы это правильнее сказать… допросить. Именно допросить. Есть какая–то связь между его первоначальными бреднями и развитием столешинских событий. Может быть, не следует человеку просвещенному верить, что возможны…
— Поворачивайте.
— Не верю, — входя в свое обычное состояние, заявила Зоя Вечеславовна. Она была даже как бы оскорблена. — Не может быть. Если вы знаете это о других, а вы своим поведением доказываете, что в самом деле знаете, то о себе вы должны знать непременно. Таково условие!
— Чье?
Зоя Вечеславовна злобно оскалилась.
— Не знаю, но уверена, что по–другому быть не может. В противном случае это несправедливо! Или должно быть убедительное, совершенно убедительное объяснение.