Пора летних каникул
Шрифт:
— В мягкое — это все равно, когда номер совпал, а серия не та. Повезло, значит, но не совсем.
Давно мы так не смеялись — с самого начала войны. Глеб сперва обиделся, но потом раздумал и сам рассмеялся.
Вскоре мама позвала нас обедать. Мы ели молочную лапшу, зло наперченные голубцы и выдумывали наши будущие подвигу которые мы, конечно же, совершим, сражаясь с зажигательными бомбами и пожарами.
Мама печально улыбалась и вздыхала:
— Ребятишки вы еще, ребятишки...
Следующие дни город лихорадило. Судя по сводкам и газетным статьям, немцев били на всех фронтах.
пели:
От пули нам не больно,
И смерть нам не страшна!..
Песня эта удивляла и радовала.
Появились первые транспорты с ранеными. Мы, разумеется, кинулись перетаскивать носилки — я в паре с Глебом, Вилька — с Павкой. Переносили искалеченных бойцов в нашу школу. Первый же раненый изумил, испугал и, пожалуй, рассердил. Стараясь идти в ногу, я жадно рассматривал человека, побывавшего в настоящем сражении, пролившего свою кровь. Собственно лица его я так и не разглядел — одни воспаленные глаза в белесых ресницах; все остальное старательно упаковано в бинты с искусно сделанным отверстием, чтобы можно было кормить и поить.
Мы несли носилки осторожно, но раненый все равно стонал и ругался. Ругался довольно культурно. Значит, он чувствовал себя не так уж плохо. Изнемогая от любопытства, я не выдержал, спросил:
— Ну как там, на фронте? Здорово дают прикурить фашистам?
Он посверлил меня злым, тяжело больным взглядом, и вдруг из отверстия для кормления вырвались странные слова:
— Любопытный больно — дуй сам на передок, а то вымахал с Коломенскую версту...
Определенно он был не в себе. При чем тут Коломенская верста? Росту во мне сто восемьдесят два сантиметра. Что в этом плохого? Разве я виноват, что в армию не берут, хоть и рост подходящий? Разве...
Я чуть не выронил из рук носилки. Только сейчас я заметил, что человек на носилках, прикрытый тонким одеяльцем, выглядит очень странно. Он был широкоплеч, с массивной грудью, из рукавов бязевой рубахи выглядывали здоровенные кулаки. Но снизу он походил на карлика. Там, где полагается быть коленям, одеяльце сбегало словно с крутой горки и дальше уже стелилось гладко, плоско.
Он, видимо, заметил мое смятение, сказал хрипло:
— Ты... «не того... Это я со зла — ноги у меня померли. Не серчай, парень.
Потом мы переносили других раненых. Были среди них и сердитые, и капризные, и веселые.' Среди не очень тяжелых балагуры даже были, но образ первого увиденного мною человека, обгрызенного войной, поразил воображение. Не такая уж, оказывается, веселая штука — бить фашистов. Подспудно шевельнулась подлая мыслишка: «А чего, собственно, спешить? Раз не берут, значит, так надо. Сказали же — до особого распоряжения».
Я отогнал эту гнусность, однако ей на смену явилась другая, похитрее: «Что ты знаешь о войне? Чем она тебя зацепила? Ну приемник отобрали... затемнение, комендантский час... А вот если бы у тебя ноги... померли!»
С сумерек и до рассвета мы поочередно дежурили в городском парке. Фашистские самолеты не прилетали. Это радовало и раздражало.
Вилька раздобыл два вещевых мешка,
Хороший парень Павка. Настоящий комсомолец, не то что мы с Глебом. И все-то он знает, всегда в курсе разных событий.
...Вот и сегодня он ворвался ко мне.
— Скорей... На проспект... Да шевелись же, Сталин сейчас будет выступать!..
Мы примчались вовремя. Возле уличного репродуктора, похожего на раструб граммофона, собралась огромная толпа... Я сразу же узнал голос. В позапрошлом году папа получил премию — альбом пластинок «Доклад товарища И. В. Сталина о проекте Конституции СССР». Собственно говоря, не на всех пластинках был доклад, несколько штук — громовые аплодисменты, возгласы — и больше ничего. Но был и доклад. И поэтому я сейчас сразу же узнал его речь и вновь (как ив позапрошлый год) поразился его акценту.
И еще я поразился, услышав:
— Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои!
Озноб пробежал по позвоночнику. В растерянности Оглянулся на Павку. Он замер. А толпы словно и не было — такая стояла тишина, и ее распарывали страшные слова:
— Вероломное военное нападение гитлеровской Германии... удалось захватить Литву, значительную часть Латвии, западную часть Белоруссии, часть Западной Украины... Сто семьдесят дивизий... Фашистская Германия неожиданно и вероломно нарушила пакт о ненападении... Страна вступила в смертельную схватку со своим злейшим и коварным врагом — германским фашизмом... Необходимо, чтобы наши люди, советские люди, поняли всю глубину опасности, которая угрожает нашей стране... Враг жесток и неумолим...
Люди вокруг продолжали жадно слушать, у них были голодные глаза и непонятные лица — чугунно-серые, влажные.
В толпе заплакал грудной ребенок. На него зло зашикали. Испуганная мать прямо на людях быстро сунула Крикуну грудь, и он замолчал.
Слова Сталина многопудовой тяжестью обрушивались на плечи, на голову. И в то же время не оставляла надежда: «Раз говорит он, он знает, что делать!» Восхищала мудрая прозорливость вождя. «Как же сами-то мы раньше не сообразили, что захвачена огромная территория, что враг жесток и неумолим, вероломен, коварен, и надо осознать всю глубину опасности?!»
А репродуктор, похрипывая, выбрасывал странные слова — гортанный голос неровно рубил их на куски, и от этого даже самые простые фразы звучали веще, как откровение.
Он говорил — ив глазах людей светилась надежда. Он призывал теперь к героизму, учил драться за каждую пядь земли, драться до последней капли крови, а при вынужденном отходе — сжигать все, не оставлять врагу ни килограмма хлеба, ни литра горючего. Надо создавать партизанские отряды, народное ополчение. В этой войне мы не одиноки: с нами народы Европы и Америки.