Пора летних каникул
Шрифт:
...Из приемника донеслось:
«...дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами».
И словно чудо произошло: лица у всех посветлели; . не то, чтобы засияли, а совсем по-иному— вера, надежда в них отразилась. И в колене у меня перестало flpoi жать.
–
Лишь лектор стоял красный, взъерошенный, на кончике его носа мутно блестела капелька, да наша соседка, занимавшая вторую половину коттеджа, Софья Борисовна Коган, картаво причитала:
— Бо'гичка!.. Што тепе'г будет, Бо'гичка...
Ну чего с нее взять? Известная
Трусиха дикая. А чего надо бояться— не боится. Как-то долго уговаривала здоровенного пса: «Т'езор, Т'езор. (почему именно Трезор?), иди сюда, я тебе косточек дам!» Трезор было к ней, но, на счастье, прибежал запыхавшийся милиционер и пристрелил Трезора. Бешеный он был.
Бешеного пса Софья Борисовна не испугалась, но грохнулась в обморок от выстрела и жалости к бешеному Трезору. И еще она не боится своего обеденного стола. Спит наедине с этим столом и хоть бы хны. А яу признаться, этого стола малость опасаюсь, вернее, недолюбливаю его. Да и любой, стоит лишь зайти к Коганам в столовую, вздрагивает с непривычки — вместо ножек торчат из-под скатерти волосатые ножищи с копытами, в^бде бы под столом черт сидит. Даже два черта. •Все шарахаются, а Софья Борисовна смеется:
— Это охотничьи т'гофеи Бо'гички.
Странная, очень странная тетка.
Люди молчали, молчали и вдруг заговорили все сразу. Высказывались всяческие предположения: неужели Гитлер до того набитый дурак, что кинулся на нас; через неделю или через десять дней наши возьмут Варшаву; следует ли смести с лица земли Берлин или все же с этим повременить— ведь не сегодня-завтра немецкие рабочие и крестьяне, одетые в серые шинели, повернут винтовки на сто восемьдесят градусов и ударят в штыки по фашистам; будет ли введена карточная система на продукты...
Всего я не запомнил.
Помню только, цто людям стало совсем хорошо, когда передали по радио Сводку Главного Командования Красной Армии: противник отбит с большими потерями передовыми частями наших полевых войск. Какую же лапшу сделают из фашистов главные силы!
Теперь все вроде бы становилось на свои места.
Мы чуть ли не с пеленок ненавидели фашистов, привыкли к мысли о неизбежности войны и победы. Наскоки самураев окончательно убедили: да, война неизбежна. В школе нас умно учили ненавидеть фашистов и плохонько обучали стрельбе по ним. Зато мы прекрасно знали, в кого ведем воображаемую стрельбу. Все ясно, как дважды два. Вот стол с приборчиком, в котором зажимается винтовка, а в ста метрах мишень — силуэт фашистского вояки, надо навести винтовку, не заваливая ее ни вправо, ни влево, под кромку глубокой вражеской каски. И мы наводили ее, старательно сопя. Одних военрук хвалил и, в виде поощрения, разрешал нажать на спусковой крючок. Раздавался сухой щелчок — и все. Боевых и холостых патронов нам не давали.
Менее
Мы, мальчишки, люто ненавидели фашистов. И презирали. Такие дураки! Лезут на нас войной. Да от них же мокрое место останется. Испанская трагедия лишь укрепила в нас ненависть и презрение к Гитлеру и Муссолини. Мы слушали по радио громовые марши, топот сапожищ, подминающих Чехословакию, сжимали кулаки и... надеялись на мальчика из учебника немецкого языка, который приклеивает антифашистскую листовку к спине здоровенного шуцмана. Мальчик, много мальчиков и их отцы не сегодня-завтра прикончат коричневых бандитов.
...А сегодня Гитлер напал на нас!
Я сижу в садике, грызу зеленоватые яблоки и думаю о том, что не случайно я заорал «ура!», узнав о войне. Фашисты надругались над нашим доверием. Сволочи они! Их надо проучить. Десант на Берлин, глубокий рейд танковой армады... Маршал Тимошенко на белом коне...
— Эй, хлопец!— послышался хриплый тенорок пенсионера Ермилыча. На левом рукаве его суконного пиджака алела повязка.— Нечего баклуши бить, иди клеить кресты на окнах.
— Кресты?
— Они самые. Помогай родителям. Приказ вышел. Как начнут бомбить — на стеклах бумажные кресты. И — порядок.
Насчет крестов я не очень-то прнял. Но появлению Ермилыча обрадовался.
— Теперь посмотрим, кто из нас маменькин сынок,— сказал я злорадно.— Теперь поглядим.
Ермилыч не понял. Но уж я ему разъяснил все. С наслаждением разъяснил. Этот старикан звал меня маменькиным сынком, неженкой и еще почему-то треской вяленой: Вечно он твердил о гражданской войне, о том, что, мол, «в наше время, как сейчас помню...»— и всячески давал мне понять, что я недоросль.
Вредный старик. Сейчас он получит сполна.
— Ермилыч,— сказал я вкрадчиво,— я ухожу бить фашистов. Буду воевать, как вы в гражданскую. Что скажете?
Он побуравил меня въедливыми глазками, подправил мочалку, которую он выдавал.за усы, буркнул:
— На вечерние сеансы дети в кино не допускаются и на войну тоже. Мобилизация, хлопчик, с девятьсот пятого года рождения до тыща девятьсот восемнадцатого.
—- А я добровольцем.
Ермилыч с интересом посмотрел на меня, словно впервые увидел, хмыкнул, осклабился желтыми прокуренными зубами.
— Шустрый. Эк тебя разобрало! А кто тебе в армии штаны будет гладить?.. Дурень, чему радуешься? Все равно тебя не возьмут по малолетству.
— Возьмут.
— Пока возьмут, герману сто раз крышка будет.
От этих слов у меня екнуло под ложечкой. Ну и вредный старик! Хитрый. В самом деле, не год же мы будем воевать! Как мне самому это не пришло в голову? Ударят наши главные силы, бомбардировщики разнесут в щепки фашистские военные заводы — и конец! Эх, черт возьми! Положеньице. И Глеб с Вилькой где-то как назло.