Пора летних каникул
Шрифт:
Вновь поднялись солдаты. На этот раз пулемет молчал. На этот раз все было кончено, по-настоящему.
Гауптман выполнил приказ. Он сидел на пне и не радовался. У него осталось меньше роты. А было две. И каких солдат!
И Крамера нет. Фельдфебель лежал, выпучив глаза, под грязным русоволосым крепышом, совсем еще мальчиком. В боку мальчишки торчал ножевой штык. А Крамер показывал всем любопытным изорванное черное горло.
Молодой офицер тяжело поднялся, подошел к разбитому пулемету. Возле него, уткнувшись лицом в траву, лежал оборванец. На спине его чернело кровавое пятно, трава вокруг полегла.
Гауптман пнул солдата ногой, и тот опрокинулся на спину, показав страшную дыру вместо глаза.
— М-м-м!..— застонал мертвец.
Вздрогнув, гауптман попятился, солдаты, толпившиеся возле него,— тоже.
Стонал не мертвец. Стонал тот, что рядом — худой и узкоплечий. Вот он с трудом поднял голову, заросшую грязно-желтыми волосами, и уставил на гауптмана мутные от боли глаза.
— Хенде хох...—Он вроде бы спрашивал разрешения — тихо, чуть слышно.
Гауптман не отреагировал, только махнул рукой, словно отгоняя назойливую муху.
—- Хенде хох,— вновь еле прошевелил губами русский и вытащил из-под себя немецкую гранату.
Взрыв разметал солдат. Но —ирония судьбы!— гауптмана лишь сшибло с ног, а русский и вовсе не пострадал. Он пристально смотрел на красивого офицера. В его глазах гауптман прочел многое: ненависть, злобу» обиду и даже, как показалось ему, сожаление. Гауптман схватился за левый бок, вырвал из кобуры пистолет и суматошно, охваченный паникой, не целясь, выпустил всю обойму.
Русский тихо опустил голову.
...Небольшой лесок на левом берегу Ингульца укрыл батальон.
Комбат распорядился выжать обмундирование. Затем приказал выстроиться в две шеренги.
— ...Тринадцатый неполный!—откликнулся последним хриплый тенорок.
— Так,— констатировал старшина, расправляя под портупеей липнущую к телу гимнастерку.—Вырвались, стало быть. Вырвался батальон! Раненые — два шага вперед.
Шагнули обе шеренги. Комбат смутился. Нашел о чем спрашивать!
— Так вот, товарищи бойцы,— негромко сказал комбат.— Будем прорываться недалече, к Днепропетровску. Ясно? Прорвемся! Ясно? Видели сегодня ребят,— что танкам дали? И этих... пулеметчиков. Кто жив останется, фамилии тех бойцов —по команде. К награде. Ясно? Кто их фамилии знает?
Батальон молчал.
— Никто не знает?
— Так ведь батальон сводный, товарищ комбат,— произнес кто-то с вологодским «о»— круглым, вкусным, как бублик.
— Кто танки подбил, а?
После молчания вологодец вновь проокал:
— Так ведь кто их знает? Один вроде бы русский, другой вроде бы кавказский человек, а не очень похож. А мальчонки-пулеметчики... Одного Глебом прозывали, другого Юркой, третьего и не разбери как... Влен... Валюн,., чудно в общем.
— Вы мне фамилии, фамилии положьте. К награде же их надо!— Комбат сжал кулаки.
— Пирожники они,—послышался голос^—Они все о пирожных переживали.
— Как вы их звали —дело десятое!—Комбат страдал.— Где список личного состава батальона? Ах, да, разорван вместе с писарем... Братцы, ну вспомните! Нельзя же так...
Батальон угрюмо молчал.
— Ну же!..
Батальон пробивался на восток. Кончился лесок, началось жнивье. В тихом небе висели сумрачные облака. Пшеничные скирды высились, словно незамаскированные доты.
Изредка взлетали немецкие ракеты. Они прижимали батальон, вдавливали в землю, а когда гасли, батальон поднимался и шел, шел на восток.
Он прорывался к своим.
К своим прорывался батальон и еще два полка. Полки бережно нес в своем «сидоре» комиссар батальона сержант Мчедлидзе.
Люди шли, шли...
А комбат мучительно думал: «Эх, фамилии бы этих ребятишек! Дурень я... не спросил. Как же доложить о них, кто они такие, а, товарищ старшина? Кого ты на смерть оставил, товарищ комбат? Кого?..»
ПРОСТО ПАРНИШКИ
Перед отчизной наша жизнь чиста,
Войну не просидели мы в подвале.
Мы только год носили паспорта
— И сами военкому отдавали.
Николай Старшинов
Сегодня самый счастливый день в моей жизни! Мне исполнилось семнадцать лет. Подумать только! Еще вчера было шестнадцать, а сегодня уже семнадцать. Через год я смогу даже голосовать, курить, если захочу... И мне никто ничего не сможет запретить. Хочешь заказать в ресторане водки? Пожалуйста, Юрий Антонович. Жениться? Прошу вас в загс, Юрий Антонович. Хотя насчет жениться — это, конечно, глупо. Я, наверно, никогда не женюсь. Очень мне надо!
Какая чушь лезет в голову. Жениться! Это оттого, что я немного пьяный... Чудесный день. Семнадцать лет, и мне сегодня вручили аттестат об окончании десятилетки. Здоровенный такой лист бумаги, похожий на ватманскую, но только с блеском, а на ней разные золотые гербы, золотой кант и всякие там печати. Как икона... Нет, не то. Он чем-то напоминает мне бабушкин самовар с медалями — такой же солидный и блестящий. ,. Подумать только, что в прошлом году я хотел застрелиться из-за Лары Кузиной! В Ростове. Не было пистолета. А вешаться, топиться или под трамвай — глупо. Теперь-то я понимаю, что и стреляться из-за Лары тоже глупо. Я ж ее не люблю. Я это понял, когда из-за нее отстал от поезда Эривань — Москва. Он идет через Ростов, и папа взял билеты. Поезд должен был стоять сорок пять минут. Но он опаздывал, а я не знал об этом. Он стоял на втором пути, а я и об этом забыл. Мы с Ларой сидели в огромном шумном зале, несли всякую околесицу: «Я тебя никогда не забуду. А ты?» И наоборот.
Три месяца учились вместе - ни слова. Лишь за день до отъезда я отважился прийти к ней домой — возвратить «Швейка». Мать Лары — хорошая такая тетка!— угощала меня варениками с вишней. А отец мне не понравился, хоть и крупная военная шишка. Только и знал, что спрашивал: «Ну что, браток, скоро в армию, а? Гречневую кашу любишь?»— и смеялся.
Хотелось объяснить ему, что, когда я кончу школу, мне будет семнадцать, а не семнадцать и восемь месяцев. Я поступлю в Московский театральный институт и получу отсрочку. Но я боялся сказать. Вдруг он начнет кричать и ругаться оттого, что я не хочу есть гречневую кашу.