Пора, мой друг, пора
Шрифт:
Мы с Валькой случайно подружились еще в Эстонии, в каком-то буфете скинулись на «маленькую». Бывает же так, а! Скоро год уже, как мы с ним вовсе не расстаемся: он мне стал как самый лучший кореш, как будто мы с ним съели пуд соли вместе, как будто плавали на одном суденышке и на дне вместе отсиживались в темном отсеке под глубинными бомбами – стали мы с ним как братья, хоть у нас и разница в образовании.
Валя такой человек – скажешь ему: «Давай сходим туда-то», а он говорит: «Давай сходим». Скажешь ему: «Давай выпьем, а?», а он: «А почему же нет? Конечно, выпьем». –
– «Да, пожалуй, не стоит», – говорит он. Вот какой человек.
Но, конечно, и он не без заскоков: пишет рассказы. Надо сказать, рассказы его мне сильно нравятся. Там такие у него люди, будто очень знакомые.
Вот такое ощущение, знаешь: скажем, в поезде ты или в самолете поболтал с каким-нибудь мужиком, а потом судьба развела вас на разные меридианы – тебе, конечно, досадно – где теперь этот мужик, может, его и не было совсем – и вдруг в Валькином рассказе встречаешь его снова – вот так встреча!
– Ой, не идет! Не умею! Муть! – вопит иногда Валька и сует бумагу в печку.
– Балда, – говорю ему я. – Психованный тип. Лев Толстой, знаешь, как мучился? А бумагу не жег.
– А Гоголь жег, – говорит он.
– Ну и зря, – говорю я.
Очень Тамаре моей Валька понравился и дочке тоже. А у самого у него семейная жизнь не ладится, по швам расползлась.
Не знаю уж, кто из них прав, кто виноват. Таня ли, он ли, а только понял я из Валькиных рассказов, что мучают они друг друга без веских причин.
Я снял кастрюлю, керосинку задул, навалил себе полную тарелку бобов и стал ужинать под легкую инструментальную музыку.
Не знаю, что мне делать с крановщицей Машей? Как получилось у нас с ней это самое, неделю мучился потом и бегал от нее, все Тамару вспоминал. Не хватает моей души на двух баб. А Валька говорит, что он в этих делах не советчик. А ведь мог бы подбросить какие-нибудь цэ у. Писатель все же. Молчит, предоставляет самому себе.
А Маша мне стихи прислала: «Если облако ты белое, тогда я полевой цветок, все для тебя я сделаю, когда придет любви моей срок».
Тамара мне, значит, носки вязаные и шарф, а Маша – стихи.
Дела!
– Облако белое, – смеется Марвич. – Облако в клешах.
Это он шутит, острит без злобы.
По крыльцу нашему застучали шаги, и послышалось шарканье – кто-то глину с ног соскребывал. Я зажег свет. Вошли Марвич и Мухин. В руках у них были бутылки. Значит, Валька не к Дому приезжих, а в автолавку бегал, вот оно что.
– Давно с тобой не виделись, – сказал мне Мухин. – Заскучал за тобой, Сергей Иванович.
– Садитесь, штурман, – сказал ему Валька и поставил бутылки на стол: ноль-пять «Зубровки», ноль-пять алычовой и бутылку шампанского.
– Можно отправление давать? – спросил я.
– Давай, – сказал Валька и разлил поначалу «Зубровки».
– Внимание! – крикнул я. – До отхода голубого экспресса «Ни с места» осталось пять минут. Пассажиров просим занять свои места, а провожающих выйти из вагонов. Сенькью!
– Провожающих нету, – заметил Марвич, и мы выпили.
– Тут вдову мне одну сватают, – сказал Мухин. – Как вы думаете, ребята, может,
– Что за вдова, Петрович? – спросил Валька.
– Одного боюсь, – весовщицей она работает. Вдруг проворуется? Мне тогда позор.
– А ты ее сними, Петрович, с весов и пусти на производство, – посоветовал я.
– Идея, – сказал Мухин и разлил остатки «Зубровки».
На дворе пошел дождь. По окошкам нашим снаружи потекли струйки.
– Вот моя Тамарка медсестрой работает. В госпитале, – сказал я. – Там украсть нечего.
Мне стало печально, когда я вспомнил о Тамарке.
Струйки дождя на окнах напомнили мне балтийские наши дожди и все города, по которым мы кочевали с Тамаркой: Калининград, Лиепая, Пярну… Как мы сидим с ней, бывало, обнявшись на кровати и поем: «Мы с тобой два берега у одной реки», а за окном дождь, Тамарка ногой коляску качает, а дочка только носиком посвистывает. Горе ей со мной, жене моей: все меня носит по разным местам, и дружки у меня все шальные какие-то попадаются, можно сказать, энтузиасты дальних дорог.
Валя пустил в ход алычовую. Она была сладкая и напомнила мне утренний торт. Но все же она ударяла – как-никак двадцать пять градусов.
– А у меня жена артистка, Петрович, – сказал Валя.
– А-а, – улыбнулся Мухин, – с их сестрой тяжело. Фокусы разные…
– Ну да, – сказал Валя, – комплексы там всякие…
– Знаешь, – сказал я ему, – если уж она в Березань приехала, значит без всяких финтов. Такое мое мнение.
– Да, может быть, это и не она? Может, тебе померещилось, Серега?
– Что же ты не сходил в Дом приезжих?
– Боюсь, – тихо сказал Валька, кореш мой.
Мы стали обсуждать все его дела, но, конечно, путного ничего сказать не могли. Мухин, должно быть, представлял на месте Тани свою вдову, а я то ли Тамарку, то ли крановщицу Машу с ее стихами. А ведь такая девка, как Таня, стихов своему дружку не напишет. Потом мы допили алычовую и замолчали, размечтались каждый о своем. Мухин журнал листал, Валька крутил приемник, а я в потолок смотрел.
– Я хочу простоты, – вдруг с жаром сказал Валька. – Простых, естественных человеческих чувств и ясности. Хочу стоять за своих друзей и любить свою жену, своих детей, жалеть людей, делать для них что-то хорошее, никому не делать зла. И хватит с меня драк. Все эти разговоры о сложности, жизнь вразброд – удобная питательная среда для подонков всех мастей.
Я хочу чувствовать каждого встречного, чувствовать жизнь до последней нитки, до каждого перышка в небе. Ведь бывают такие моменты, когда ты чувствуешь жизнь сполна, всю – без края… без укоров совести, без разлада… весело и юно… и мудро. Она в тебе, и ты в ней… Ты понимаешь меня, Серега?
– Угу, – сказал я.
– У тебя были такие моменты?
– Были, – сказал я. – Помню, на Якорной площади в День флота мы перетянули канат у подводников. А день был ясный очень, и мы вместе пошли на эсминец. На пирсе народу сбилось видимо-невидимо: офицеры, рядовые – все смешались и смеялись все, что вставили фитиль подводникам…