Порфира и олива
Шрифт:
— Тише, Калликст, тише, успокойся.
Эхо его имени донеслось к нему, будто со дна колодца. Он силился открыть глаза, но веки были тяжелее свинцовых печатей. У него все болело. Он, верно, уснул на ложе из битого стекла.
Чья-то рука проскользнула под затылок, приподняла ему голову. Ему пытались дать попить. Медленно, как новорожденный младенец, он всосал в себя несколько прохладных глотков, и голова вновь бессильно упала.
Откуда эти видения, что
А эта женщина, чье лицо скрыто покрывалом, которую он вроде бы разглядел сквозь туман? Это мягкое шуршанье шагов, эти обрывки слов, произнесенных вполголоса? Тоже бредовое наваждение?
— Раны только поверхностные... немного мака с молоком...
Прикосновение ко лбу чьей-то руки, очень нежное. Мужской голос:
— К твоим услугам, госпожа.
Какие-то звуки, разные, необъяснимые, потом долгие провалы во мрак. И при малейшем движении эта неизбежная острая боль, как будто его плоть истыкана тысячами железных крючьев.
Чей-то палец приподнимает ему веко. Он вздрагивает, начинает болезненно часто моргать.
Однако теперь ему впервые удается разглядеть место, где он находится. Это камера, маленькая, но с непропорционально высоким при такой тесноте потолком. Свет проникает сквозь решетчатое окошко, пробитое на равном расстоянии от пола и потолка в той стене, что оказалась у него перед глазами. Справа лестница, ступеней десять — двенадцать, ведущая к массивной дубовой двери.
— Тебе немного получше?
С бесконечными предосторожностями он пробует приподняться. Все его тело, от шеи до лодыжек, скрыто за множеством бинтов, они то и дело перекрещиваются, пахнут маслом и целебными травами. У его изголовья дежурит молодой бородач с перебитым носом. Облизнув пересохшие губы, Калликст бормочет:
— Кто... ты кто?
— Меня зовут Наркис.
— Где мы?
— В тюрьме Кастра Перегрина.
И поскольку Калликст, обессиленный, снова откинулся назад, собеседник прибавил:
— Что ты хочешь, оскорбление императора не может остаться безнаказанным. Обычно такого рода преступления караются смертью.
— Тогда почему меня не прикончили?
— Похоже, божественная Марсия очень тобой дорожит.
Калликст попытался усмехнуться, но получилась гримаса:
— У нее своеобразная манера выражать свою благосклонность. Чем такое счастье, лучше смерть. Ты тоже ее раб?
— Да, но сверх того я личный наставник императора в атлетических и гладиаторских искусствах.
— Насколько я понимаю, это она тебе поручила за мной ухаживать?
— Точно.
Оба помолчали, потом больной обронил:
— Мне жаль тебя.
— Почему ты так говоришь? Марсия всегда была добра
— Настолько, что раболепие застит тебе глаза: тебя отучили отличать хорошее от дурного.
Сперва Наркис, видно, хотел запротестовать, но потом ограничился короткой фразой:
— Со временем ты поймешь...
Ничего более не прибавив, он собрал свои мази в кожаную торбу и направился к маленькой лестнице. Достигнув двери, обернулся:
— Я вернусь, как только стемнеет. Постараюсь принести чего-нибудь из еды посущественней, чем отвары да молоко.
Услышав за дубовой дверью лязганье запоров, Калликст едва смог подавить содрогание. Потом невидящими глазами уставился на потолок, полежал так, да, в конце концов, и заснул.
Ночь превратила камеру в черную пропасть. Когда он очнулся во второй раз, было уже совсем темно. Его опять разбудил скрип двери. На верхние ступени лестницы падал бледный желтоватый свет. Светлое пятно двигалось, и Калликст различил силуэт — кто-то приближался к нему, высоко подняв масляную лампу.
— Наркис?
Фигура не отозвалась, но и не остановилась. Только когда она опустилась на колени у его изголовья, он узнал:
— Марсия...
Он попытался сесть, но боль, все еще острая, помешала ему в этом.
— Не шевелись, — сказала женщина, доставая из сумки какие-то бинты и горшочек с алебастром. — Я должна поменять твои перевязки.
— Ты, здесь...
Она не отвечала, осторожно разматывая бесчисленные бинты.
— Тебе, стало быть, так не терпится поскорей использовать своего нового раба, что ты даже не доверяешь своим слугам заботы о том, чтобы поставить его на ноги?
Марсия и ухом не повела.
— Или, может, в тебе распаляет желание близость запаршивевших бедолаг?
— Ты скоро поправишься...
— Чтобы служить тебе, ну да, само собой...
Она все не отвечала, сосредоточив свое внимание на ранах, до сих пор мокнущих.
— Да что ты за существо такое? То ли чудовище, то ли...
— Прошу тебя... помолчи.
— Молчать? Мне, которому только и осталось, что язык?
— Я понимаю твое горе. Ты не мог знать...
— Того, что я успел испытать, более чем достаточно.
— Калликст...
— Предательство, да вдобавок еще унижение. Я испил чашу до дна.
Тут впервые она отвлеклась от своего занятия и посмотрела ему в лицо:
— Значит, и ты похож на всех прочих? Океан — это водная гладь, но его дно не такое и быть таким не может. Ты никогда не пытался проникнуть в суть явлений, всегда довольствуешься одной видимостью?
— Ну да, как же, помню: «Видимость меня изобличает, но на самом деле все иначе».
Легкое удивление промелькнуло на ее лице: