Порою блажь великая
Шрифт:
— Вот если бы ты зашел в мою комнату — и я отправила бы Лиланда в детскую, — как думаешь: она еще будет на тебя влиять? — Я отвожу глаза и мямлю что-то, мол, не понял, куда она клонит. Она награждает меня этакой отчаянной, загнанной ухмылкой и берет за мизинец, словно я совсем невесомый и меня можно поднять вот так, за пальчик. — То есть перейти в соседнюю комнату, в обитель моего мира, где ни ты не будешь видеть ее, ни она не будет видеть тебя — как думаешь, тогда сможешь? — Я смотрю на нее все так же тупо и спрашиваю: смогу что? Она лишь кивает на тарелку, и все улыбается мне.
— Ты не усекаешь, — Мозгляк, запинаясь, крикнул Генри, когда тот шагал уже к дверям салуна. — Генри, ты ведь не усекаешь! Ты не думаешь, что… — Неохотно, словно извиняясь, будто его, ради блага старого друга, конечно, вынудили задать этот мучительный вопрос. — …что ее отъезд… как-то связан с уходом Хэнка в армию? В смысле, она решила уехать как раз тогда, когда он решил туда завербоваться?
Генри остановился, почесал нос.
— Может быть, Мозгляк. Почем знать… — Одернул куртку, вжикнул «молнией» до подбородка и поддернул воротник. — Разве что она объявила о своем отъезде за несколько дней до того, как Хэнк только лишь заикнулся о своем желании пойти в армию. — Он пронзил Мозгляка победоносным взглядом и хлестнул ухмылкой, похожей на туго натянутый трос. — Ладно, покеда, черномазые!
(А в соседней комнате, помнится, я подумал: она права насчет тарелки. Приятно убежать от взгляда этого богомерзкого страшилища. Но я обнаружил, что просто оказаться в другой комнате — еще не значит убежать от него. На самом деле именно там, в соседней комнате, когда она рассказала мне, что думает о воздействии той штуки на меня, я тарелку-то по-настоящему и увидел. Даже сквозь сосновую стену я видел ее — желтую мазню, красные буквы, и все, что скрывалось под желтым и красным, яснее, чем когда-либо прежде. Но к тому времени, когда я заметил ее, было поздно ее не замечать. И точно так же, когда я уразумел, к чему приведет прогулочка в соседнюю комнату — а тогда-то вся карусель и завертелась, — было уже малешко не остановиться.)
Конец весны, со времени охоты на каверзные мячи прошли годы. Воздух свеж и на вкус — как дикая мята. Река, ликующе бликуя, сбегает с гор, подхватывая вьюгу ароматов ягодных кущ, что тянутся по ее берегам. Солнце подмигивает с небосклона, нестройные ватаги юных облаков собираются на ярко-голубом просторе, разгульные и дикие, небесная шпана, исполненная пустых угроз, не чреватых дождем. На пристани перед старым домом Генри помогает Хэнку и Джо Бену грузить одежду, тюки, птичьи клетки, шляпные картонки…
— Барахла хватит на добрый аукцион, правда, Хэнк? — Ворчливо и благодушно, с годами будто вернув себе детскую восторженность, отложенную в юности, когда он преждевременно заматерел и ожесточился.
— Это уж точно, Генри.
— Екарный бабай, погляди-ка, сколько всякой херни!
Большая, неуклюжая, глубоко сидящая лодка проседает и вздымается, принимая груз. Женщина стоит и смотрит, ее тонкая птичья рука покоится на плече двенадцатилетнего сына. Он склонился к материнскому бедру и протирает очки каймой ее канареечно-желтой юбки. Трое мужчин перетаскивают ящики из дому. Лодка покачивается, садится глубже. Цвета бьют в глаза жгучей ясностью, режут сцену контрастами: синее небо, белые облака, синяя вода, белые лепестки на воде, и этот сверкающий желтый клочок…
— Хлама и гнилья — по гроб жизни хватит, не то что на пару месяцев. — Он поворачивается к женщине. — И куда ты столько своего барахла берешь, да и детского тоже? Ехай быстро, ехай налегке — вот как я всегда говорил.
— Его обустройство может занять дольше, чем я думала. — И тотчас добавляет: — Но я вернусь поскорее. Да, я вернусь, как только смогу.
— Ого! — Старик подмигивает Джо Бену и Хэнку, волокущим по причалу огромный кофр. — Понятно, ребята? Понятно. Кто привык к отбивной с картошкой, на сэндвичах и салате долго не протянет.
Синее, белое и желтое, а с шеста, который торчит из окна второго этажа, свисает флаг, указывающий развозному грузовичку, какие припасы выложить; черные цифры нашиты на красный габаритный флажок. Синий, и белый, и желтый, и красный.
Старик расхаживает туда-сюда вдоль лодки, изучает кладь.
— Думаю, доплывет. Ладно. Так, Хэнк, пока я отвезу их на станцию, вы с Джо Беном поищите запчасти к движку. Можете сгонять на драндулете в Ньюпорт, там посмотреть. Зайдите в «Найро Машин», они все железяки для скагитов держат. Я вернусь к ночи. Оставьте мне лодку на том берегу. Где моя шляпа?
Хэнк не отвечает. Он наклоняется проверить уровень реки по мерной пластинке, прибитой к свае. Солнце играет серебром на его светлой металлической каске. Распрямившись, сует руки в карманы рабочих «левайсов», окидывает взглядом реку:
— Погодите-ка… — Женщина стоит недвижно — желтая заплатка на синей реке; старик Генри рьяно выстругивает щепку, чтоб заделать течь, открывшуюся в борту лодки; гномик Джо Бен отправился на склад за брезентом, чтоб укрыть поклажу, если суетливые облака все же решатся на агрессию. — Погодите…
Лишь голова мальчика резко поворачивается, отбросив бледно-коричневую челку. Похоже, только мальчик слышит, что говорит Хэнк. Он наклоняется к старшему брату, поблескивая очками на солнце.
— Погодите…
— Что? — шепчет мальчик.
— …Пожалуй, с вами прогуляюсь, если никому еще глаза не намозолил.
— Ты? — удивляется мальчик. — Ты решил…
— Да, братишка, пожалуй, я прокачусь с вами до города, чтоб после не мотаться. Моцык у меня нынче все одно не бегает как надо… так что нет возражений, Генри?
Собаки, внезапно учуявшие жизнь на пристани, вырвались из дома и с лаем несутся по дощатому настилу.
— Я не против, — говорит старик, сходя в лодку. Женщина следует за ним, понурившись. Хэнк отгоняет собак и тоже запрыгивает, едва не притопив посудину. Мальчик по-прежнему стоит, будто в трансе, окруженный собаками.
— Ну, сынок? — Генри поднимает взгляд, щурясь на солнце, бьющее из-за спины мальчика. — Ты идешь или нет? Черт, слепит… Где эта проклятая каска?
Мальчик забирается и усаживается на кофр подле матери.