Порою блажь великая
Шрифт:
И молодой человек с неподражаемой, гротескной помпезностью — в которой по-прежнему сквозит неизбывная презрительность, — разворачивается и гордо удаляется к крыльцу чадящего дома. Оставив почтальона перед входом в еще большей озадаченности и растерянности, чем когда поднимался с газона. Который переливается, перекатывается, поблескивает на солнце…
Музыкальный аппарат булькает и трепещет. Облака маршируют над городом. Дрэгер забывается сном о мире, где на всех вещах есть этикетки. Тедди изучает страхи сквозь до блеска натертый бокал. Ивенрайт вваливается в дверь под вывеской «Бар „Большой куш“ и Изысканная Кухня», планируя немного выпить, чтоб расправить крылья, помятые сидением в чертовом кресле с прямой спинкой, когда читал чертов дотошный доклад,
17
«Вобблиз», ИРМ («Индустриальные рабочие мира») — организация в защиту прав трудящихся, созданная в 1905 году и достигшая в США расцвета в 1920-х.
— Бармен! — Два кулака сотрясают стойку, требуя внимания. — Давай, наливай-подавай!
Доказывает сам себе, что эти усталые, потливые ладони по-прежнему умеют собираться в кулак.
Родственники начинают стягиваться в дом на совещание, а Хэнк тайком прикладывается к бутылке. Не то чтоб крылья скомканные распрямить — а так, просто чтоб укрепиться духом перед очередным раундом. Над побережьем облака выстраиваются плотными шеренгами между морем и луной. И дремотный конкурс на «самого некогда любимого», проводимый Индианкой Дженни, прерывается видением чужака в этих стройных рядах: старый Генри Стэмпер, руки в брюки, зеленые глаза смотрят упрямо и нахально — с того лица, какое он носил тридцать лет назад. «Сукинский сын!» — упрямые, глумливые глаза — неизменное презрение к товарам Дженни, с того самого дня, как она завела свою лавку на плесе. Она видит, как он снова подмигивает, слышит его смешок и назойливый шепот:
— Знаешь, чо я думаю? — Полдюжины хозяйственных и важных мужских лиц нависали тогда, тридцать лет назад, над ее прилавком, но ее обсидиановые глаза прикованы к бесшабашной физиономии Генри Стэмпера. И лишь его слова она слышала: — Думается, кто с индюшкой сладит, — слышит она его голос, — тот и медведицу поимеет!
— Что– что? — медленно переспрашивает она.
Генри, подслушанному против его ожиданий, некогда думать над тактичными эвфемизмами — потому он повторяет не без бравады:
— Поимеет и медведицу…
— Сукинский сын! — вопит она. Для нее озвученный им комплимент мужской доблести — страшное оскорбление как пола, так и расы. — Ты, ублядок, убирайся отсюда весь! Тут — одна индюшка… одна индейка… которой тебе не иметь никогда! Нам с тобой не поиметься, пока, пока… — она взывает к памяти предков, набирает воздуху в легкие, расправляет плечи, — пока все луны не уйдут с Великой Луной и пока все приливы не придут с Великим Приливом!
Она смотрит, как он недоуменно пожимает плечами и, все такой же зеленоглазый и по-прежнему прекрасный, уходит за слякотный горизонт ее памяти.
— Да и кому ты сдался, старый осел? — а сердце все стучит, где-то в глубине, вопрошая: а сколько именно Лун и Приливов?
А Ли, отыскав очки и соскоблив сажу с единственного уцелевшего стеклышка, изучив пепелище своего лица в зеркале в ванной, заляпанном зубной пастой, задал себе два вопроса. Один всплыл из далеких и сумрачных детских воспоминаний: «Каково это — проснуться мертвым?» Другой же был навеян событием не столь отдаленным: «Кажется, длань сия сунула в ящик открытку… кто, кто в этом паршивом мире мог сподобиться мне написать?»
Похоже, лицо в зеркале не знало ответов ни на один из вопросов — да не больно-то и морочилось ими, лишь возвращало взгляд пытливых глаз. Ли набирает стакан воды, открывает шкафчик-аптечку, где плотно толпятся на полках пузырьки. Препараты покорно ждут своего часа — будто билеты во все концы, куда душа пожелает. Но он еще не решил, куда взять билет: ему явно нужно что-то успокоительное-умиротворительное, после взрыва, но в то же время — что-то бодрящее-веселящее. Особенно если он намерен убраться из дому прежде, чем вернется временно контуженный почтальон с перманентно контуженным фараоном, который станет докучать своими дурацкими вопросами. Вроде — «А зачем кому-то вообще желать проснуться мертвым?» Так куда направить лифт: вверх или вниз? В порядке компромисса он принял две дозы фенобарбитала и две — декседрина, запил, а затем принялся поспешно удалять остатки бороды.
К тому времени, когда Ли закончил бритье, он уже решил: надо сматываться из города. Ибо его совсем не привлекало разбирательство с полицией, домовладельцем, почтовым ведомством и бог знает с кем еще, кто решит сунуть нос в его дела. Да и мысль о встрече с товарищем по жилью душу не грела: листы его диссертации разбросало по всем трем комнатушкам коттеджа наподобие конфетти. Да, что его здесь держит? Как он давно уразумел, пересдача экзаменов будет пустой тратой времени — и его, и факультетского. Он несколько месяцев не заглядывал ни в учебник, ни в любые другие книжки, если не считать подшивки старых комиксов, хранившихся во флотском рундучке под кроватью. Итак, почему бы нет? Почему бы не плюнуть на все, просто взять билет, податься в… в Город, к примеру… заложить машину, вписаться к Билеми и Джимми Литтлам… Правда, Джимми в последнее время, как летом перебрался из материнского дома, стал каким-то… странноватым… Но, может, почудилось? Или — проекция? Так или иначе, пока все не полетело к чертовой матери, куда все и катится, лучше, пожалуй…
Вид собственной умытой и побритой физиономии в зеркале вывел Ли из задумчивости. Из обоих его глаз текли слезы. Никак, он плачет? Ни печали, ни раскаяния — ничего из тех эмоций, какие он традиционно увязывал со слезами, — но слезы были. Зрелище внушило ему одновременно отвращение и страх — это покрасневшее чужое лицо, в очках с единственной треснувшей линзой… коровье спокойствие — и сантехнические потоки слез.
Он опрометью бросился вон из ванной, разметал завалы книг и газет подле кровати. Он перетряхивал все комнаты, покуда не отыскал в груде грязной посуды на кухне тонированные очки с предписанными диоптриями. Наскоро протер линзы салфеткой и нацепил на нос взамен разбитых.
Вернулся в ванную, снова посмотрелся в зеркало. Очки и впрямь его красили: под этой спасительной аквамариновой ретушью лицо сделалось куда симпатичнее.
Он улыбнулся и, чуть откинув голову, принял залихватски-нахальный видок. Фасон «а нам все пофиг». Опустил глаза. Фасон — «неприкаянный странник», «дитя дорог». Сунул сигарету в угол рта. Фасон — «парень, готовый рвануть когти в любой момент, пока не стало жарко»…
Довольный собой, он вышел из ванной и приступил к сборам.
Он взял лишь одежду и немного книг, пошвыряв все это в чемодан компаньона по найму. А записки и кое-какие бумаги как попало рассовал по карманам.
Вернувшись в ванную, бережно пересыпал из каждого пузырька по половине содержимого в старую пачку «Мальборо» и поместил ее в карман брюк, уложенных в чемодан. Пузырьки же запихнул в старый кроссовок, подоткнул грязным носком, как пыжом, и закинул кроссовок под кровать Питерса.
Начал было укладывать пишущую машинку в кожух, но вдруг спохватился, запаниковал — да так и оставил опрокинутой на столе.
«Адреса!» — он выдергивал ящики своего стола, пока не нашел блокнот в коже, но, перелистав, вырвал одну страницу — остальное швырнул на пол.