Портрет убийцы
Шрифт:
Через какое-то время Дорога Девы Марианны стала называться Дерби-роуд, и она идет из центра города круто вверх. Пол молчит, сосредоточив все внимание на незнакомых дорогах. Холли болтает и что-то лепечет, обращаясь к игрушечной пчеле, что висит над ее креслицем. А я всецело поглощена созерцанием пейзажа, разворачивающегося за окном. Мы едем мимо антикварных лавок, картинной галереи, захудалого магазина одежды, где дают напрокат — как это заведено в университетских городах — поношенные смокинги. Добравшись до вершины холма, мы начинаем спускаться в Лентон. Торговые ряды уступают место домам, должно быть, построенным на рубеже прошлого столетия. Эти трехэтажные здания в ту пору считались, наверное, великолепными. А теперь садики перед ними заросли бурьяном, номера домов белой краской выведены на стене, и целые взводы баков
Каким все здесь было, когда я была маленькая? Папа мог бы мне рассказать. На перекрестке сворачиваем налево, на Лентонский бульвар, минуем «Одеон», кабачок, несколько магазинчиков. Скопление небоскребов, стоящих в стороне от дороги, высится над крышами расположенных террасами домов. Я думаю о папе. Было ли это его любимым местом, ходили ли они с мамой в эту киношку? Многое, должно быть, изменилось, однако что-то он непременно узнал бы. Представляю себе его комментарии, если бы он сидел сейчас на заднем сиденье машины. «А-а, тут по-прежнему лавка, где продают чипсы? Эй, Зоэ, я тебе рассказывал про самоубийство, которое свалилось нам на голову в этих квартирах?»
Сейчас позади меня сидит Холли. А он мертв. И все равно на какой-то миг я остро чувствую его присутствие. Или, возможно, я себя накрутила. Просто чуть ли не надеялась, что так может быть, когда я окажусь на улицах, по которым он ходил. Есть старинное поверье, что душа возвращается в то место, где человек был особенно счастлив. В свое время я бы над этим посмеялась, но я уже не та. Он, конечно, никогда не чувствовал себя лондонцем. Удивительно, право, при том, как долго он там жил. Он вырос в районе Пик, затем, окончив школу, переехал в Ноттингем и сразу поступил на военную службу. Доработался до чина инспектора, когда и женился на маме, и у них появилась я. Так что у него должны были быть приятные воспоминания. Почти все важные события в его жизни произошли здесь.
Никогда ничего не стоило завести его. Он говорил, что люди в Ноттингеме более дружелюбные и пиво лучше. Я как-то спросила папу — после того как получила диплом, а он вышел на пенсию, — не думает ли он вернуться и поселиться здесь.
— Нет, — сказал он, — с чего бы мне этого хотеть?
И в упор посмотрел на меня, а я подумала: «Потому что ты всегда говоришь, что был там счастлив». А потом подумала, что у него ведь никого там не осталось, все друзья живут в Лондоне. Не знаю, что я ему на это сказала; но помню, подумала, что после его слов поняла, почему ему этого не хочется.
— Это тут.
Пол затормозил, индикатор скорости затикал. Улица казалась чужой, непонятной, грязноватой. Ничто не вызывает у меня чувства, что это место чем-то особенное. Я словно плыву по течению — должно же тут быть что-то особенное, а его нет. Я окидываю взглядом замеченный Полом перекресток на Дороге Генри. Она упирается в Девонширский променад.
— Что ты об этом думаешь?
Мы стоим перед домом шестнадцать, привыкая к холоду. Усыпленные уютным теплом машины, мы оставили пальто в багажнике. Я крепче прижимаю к себе Холли. А она вырывается, стремясь увидеть, чем мы заинтересовались. В ее мире такое внимание вызывают лишь собаки, кошки, лошади или другие дети.
Дом стоит в ряду других совмещенных викторианских домов с панорамным окном и чердачным окошком, прорезающим покатую крышу. Содержимое лопнувшего черного мешка валяется на заасфальтированном дворе. Велосипед в пятнах ржавчины, с лопнувшей передней шиной стоит у стены, пристегнутый цепью к скобе. Лестница в несколько ступенек ведет к крыльцу, где стоит коллекция пустых молочных бутылок. Сам Девонширский променад являет собой не дорогу, а непроезжий, в рытвинах тракт. Дома стоят лишь вдоль одной его стороны и смотрят на заброшенный парк, который, как возвещает вывеска за оградой, является Лентонским парком отдыха.
— Ужас, — объявила я Полу мой приговор, посмотрев еще раз на шестнадцатый номер. — Если бы я не знала, что это здесь… Все пришло в такой упадок с тех пор, как мы тут жили.
Пол что-то промычал. Он стоит как завороженный, и я рада его увлеченности, подлинной или какой-то другой. Я обвожу взглядом окна, выискивая признаки жизни, пытаясь догадаться, что за люди живут тут сейчас, знают ли они что-либо из истории этого дома, занимает ли это их. Я ничего не помню из того, как я тут жила. Пытаюсь представить себе, как отец открывает переднюю дверь, мама преодолевает с коляской ступеньки, плачет ребенок. У меня такое чувство, будто что-то мне угрожает — что-то, связанное с домом, с дорогой, со всем этим местом. Здесь наверняка было иначе, более благоустроено, здесь жили семьями. В парке за моей спиной есть качели, карусели, горки — по два набора в каждой стороне большой, поросшей травою игровой площадки. Здесь, наверное, хорошо было растить детей. Мне только исполнилось три года, когда мы переехали в Лондон. Интересно, верили ли мои родители, что будут жить тут всегда, думали ли о том, чтобы иметь еще детей? И что бы они подумали, если бы увидели все это сейчас?
— Ты не собираешься постучать?
Я об этом говорила раньше. Перекинуться несколькими словами с владельцами, соприкоснуться с настоящим. Если они люди нормальные, возможно, предложат нам заглянуть в квартиру. Окна гостиной закрыты лиловыми занавесками, на других окнах висит пожелтевший, провисший тюль. Скорее всего — студенты или работники социального страхования. Пара хорошо одетых незнакомцев стоит у их дверей, они говорят с лондонским акцентом, у женщины на руках маленькая девочка, и женщина лепечет что-то мало убедительное насчет своего детства, прошедшего здесь.
— Нет, не думаю.
Пол кивает, дует на свои сложенные чашечкой руки.
— Ну, ты достаточно насмотрелась?
— Да. — Я передвигаю Холли, чтобы ей было удобнее сидеть. Она перестала елозить и вроде бы с интересом изучает поверх моего плеча игровую площадку. — Не покачаем ее на качелях?
Пол пожимает плечами:
— Если хочешь.
Мы направляемся к ближайшей площадке. Кожа на моих туфлях темнеет от мокрой травы. Передо мной на миг возникает картина — как я, малышка, держась за руку папы, высокого, как каланча, ковыляю, спотыкаясь, спеша к этим самым качелям. Слышу, как я тяжело дышу от волнения, от усилий, каких мне стоит не отставать от него. Я наверняка туда ходила, это было так естественно — ведь все рядом, прямо у порога. А у нас дома до ближайшего парка надо ехать пятнадцать минут на машине или толкаться в автобусе. Я стараюсь вывозить Холли раз в неделю. Большую часть своей маленькой жизни она не могла принимать участия в развлечениях, была слишком слабенькая, плохо держалась на ногах и могла лишь с чужой помощью спуститься с горки. Однако с самого раннего возраста любила там бывать. Я бродила по парку, а она висела на перевязи у меня на животе. При виде ребенка, бегущего мимо или взмывающего ввысь на качелях, она начинала болтать ножками и радостно вскрикивать. Я чувствовала свою беспомощность, стоило подумать, что происходит в ее головке, до чего ей хочется быть такой, как другие дети. Пол тоже возил ее куда-нибудь в те дни, когда она была предоставлена его заботам. Однако он прекратил это после нескольких выездов, сказав, что глупо себя чувствует: один-единственный мужчина — да еще с малышкой — прогуливается без дела среди детишек и мам.
Мы несколько раз съехали с лентонской горки — один из нас помогал Холли спуститься, другой встречал ее внизу с раскрытыми объятиями и улыбкой во весь рот. Ее восторги греют меня, несмотря на холод, но вскоре ей это надоедает, и она перестает реагировать. Мы сажаем ее на качели с креслицем, и я не спеша раскачиваю ее. Лицо у Холли застывшее, словно она сосредоточенно думает о чем-то важном. Волосы у нее приподнимаются, разлетаются от движения качелей. А у меня сердце сжимается при виде того, с каким серьезным видом она держится за предохранительную перекладину. Она никогда не носит перчаток — вечно их сдирает. Ее пальчикам сейчас, наверное, так холодно. Качаясь туда-сюда, она смотрит мимо меня куда-то вдаль, не на что-то конкретное, насколько я могу судить. Мне кажется, она не получает никакого удовольствия. И все же ей, должно быть, неплохо — иначе она дала бы нам знать. Тем не менее я считаю нужным как-то ее развлечь. Вот она подлетает ко мне, и я рычу, как лев из сказки, пригибаюсь и делаю вид, что хочу укусить ее за ноги. Качели снова уносят ее назад по параболе — на губах появляется легкая улыбка, глаза смотрят мне в глаза. Я несколько раз повторяю маневр — пытаюсь схватить ее, щекочу. Но пробиться сквозь ее замкнутость не могу. Не проходит и минуты, как мной овладевает отчаяние. Должна же я заставить ее рассмеяться. Но не могу. И я чуть не плачу.