Пощечина общественному вкусу
Шрифт:
Лунные паводи
Андрогин
Люди в пейзаже
Александре Экстер
Долгие о грусти ступаем стрелой. Желудеют по канаусовым яблоням, в пепел оливковых запятых, узкие совы. Черным об опочивших поцелуях медом пуст осьмигранник и коричневыми газетные астры. Но тихие. Ах, милый поэт, здесь любятся не безвременьем, а к развеянным облакам! Это правда: я уже сказал. И еще более долгие, опепленные былым, гиацинтофоры декабря.
Уже изогнувшись, павлиньими по-елочному звездами, теряясь хрустящие в ширь. По-иному бледные, залегшие спины — в ряды! в ряды! в ряды! — ощериваясь умерщвленным виноградом. Поэтам и не провинциальным голубое. Все плечо в мелу и двух пуговиц. Лайковым щитом — и о тонких и легких пальцах на веки, на клавиши. Ну, смотри: голубые о холоде стога и — спинами! спинами! спинами! — лунной плевой оголубевшие тополя. Я не знал: тяжело голубое на клавишах век!
Глазами, заплеванными верблюжьим морем собственных хижин — правоверное о цвете и даже известковых лебедях единодушие моря, стен и глаз! Слишком быстро зимующий рыбак Белерофонтом. И не надо. И овальными — о гимназический орнамент! — веерами по мутно-серебряному ветлы, и вдоль нас короткий усердный уродец, пиками вникающий по льду, и другой, удлиняющий нос в бесплодную прорубь. Полутораглазый по реке, будем сегодня шептунами гилейских камышей!
Николай Бурлюк
Смерть легкомысленного молодого человека
Я отравился и не было никакого сомнения, что умираю. Легкий холод отрезвлял агонию бессильного тела, и странно привлекала внимание блестящая обертка банки с морфием. Пустынный и гулкий коридор университета кое-где слабо светился желтыми пятнами лампочек, и за окном глухо шумели деревья. Я лежал раскинувшись, головой прислоненный к стене и тщетно вникал в подробности моей ночной выходки. Недвижный стал видеть самого себя скрученным, с пеной на губах откуда-то сбоку и не мог уйти от этого щемящего зрелища. Что же дальше? — сказал я, но ни одного шопота не вырвалось из косных уст. Как бы в ответ на эту мысль из темного шкафа с греческими авторами вылез очень прилично одетый человек в цилиндре и фраке, похожий на дежурного из бюро похоронных процессий и, споткнувшись о мою ногу, пробормотал какие-то извинения. После внимательного осмотра его внешности, разрешила мои недоумения лишь одна эмблематическая тросточка в руках. Посмотрев минуту на труп, он, не говоря ни слова, вынул из кармана газету и бечевку и принялся увязывать уже холодного покойника. Внимательно исполнив последнее, тронул меня за рукав и ласково сказал: «Ну, что же, пойдемте?» — Я, тоскующий, молча последовал за ним чрез вестибюль с тяжелыми колоннами, к главному выходу. Жалобно заскрипела дверь, и сильный порыв ветра обвил мою голову складками плаща спутника. Выпутавшись, я увидел перед собой, вместо гинекологического института, широкую, шумную и желтую реку, над которой ветер нес обрывки туч. Мое удивление еще более усугубилось, когда позади, вместо мрачного здания Петровских коллегий, ###ртзял сухой пустынный пейзаж. Сильный ветер гнал волны по реке и клонил прибрежный камыш. На кустах сохли сети. У берега на причаль качался ветхий челнок, а из него торчала седая борода спящего рыбака. За рекой,
Мой спутник сказал, показывая на зеленые холмы: «Попробуйте» и для примера, замахав тощими руками, взлетел на аршин-другой. Подобная возможность вечного покоя мне показалась соблазнительной и я даже запел: «Их моют дожди и засыпает их пыль, а ветер над ними волнует ковыль». Но как я ни махал руками и подпрыгивал, я снова припадал к влажной траве…
«Гм! не можете? — жаль, жаль, ну тогда вам придется водою», сказал проводник и закричал спящему: «Харон, Харон». Старик зашевелился и, зевнув, притянул лодку к берегу. Выпучив от удивления глаза, посмотрел на спутника. Наконец, как бы вспомнив, ударил себя по лбу и радостно воскликнул, «а, это Вы, давненько, давненько» — потом пояснительно, как старый еврей — Вы знаете, всем кушать хочется, ну, я и рыбачу, пока нет их — и он почтительно указал на меня. Тут вожатый заторопился и шепнул мне: — «Ну, вы с ним сойдетесь, он славный, только не забудьте двугривенный, а мне уже пора», и, махнув на прощание Харону, растаял в пыльной дали. Старик, в свою очередь, замахал сломанным веслом и печально покачал головой.
Я помог перевозчику вычерпывать воду и сел на весла, но едва отъехали мы какую-нибудь сажень, как показалась из-за поворота женская фигура. Быстро, неестественно, как сомнамбула шла она к берегу. Едва коснувшись воды, она остановилась, как раз, перед нами, с бледным лицом и развевающейся вуалью. Её широко открытые глаза, казалось, не видели нас, руки крепко сжимали стебли белых цветов. Потом, вздрогнув, стала кидать их один за другим в нашу сторону. Цветы не долетая падали в воду, и сильный ветер относил их обратно. Но едва один из них коснулся лодки, как она, круто повернувшись, ринулась обратно, а сильный ветер развевал зеленую вуаль и синее платье.
Мы долго плыли по мутным волнам. Берега реки делались скалистее, а течение мчало лодку. Харон молча правил, а я гадал по лепесткам цветов — любить, не любит. Темный гранит перегораживал наш путь. С ревом низвергаясь, река уходила куда-то под низкий свод. Заржавевшие решетки закрывали огромный сток. Перевозчик привязал лодку к кольцу, вделанному у самого входа и сказал сурово — «Мы приехали. Вам придется здесь нырнуть», потом, смягчившись: «Впрочем, в одежде это неудобно, я открою шлюз». Вода спадала, обнаруживая темную галерею и вереницу ступеней. Всюду лежали водоросли и зеленела плесень. «Прощайте, Харон, простите, что так мало», сказал, давая гривенник. Сперва было темно и сыро, потом начало впереди слабо светиться. Меня поражала тишина и пустота Аида. Не слышно было лая Цербера, и не витали тени грешников. Пройдя еще сотню шагов, я за поворотом встретил сутулого старика. Я вежливо поклонился и спросил — «Скажите, пожалуйста, где судилище и могу ли я увидеть господина Плутона?» Последний (это был он) приветливо улыбнулся и молвил: «Господи! Да разве Вы не знаете, что Аид упразднен, а все души уже давно получили прощение от всемилостивого Зевса, Меркурий пошел по коммерции, а Цербер более тысячи лет, тому назад, издох от старости». Увидев, что я опечалился, он погладил меня по голове и добавил: «Вы не думайте, что кроме меня здесь никого нет — Ева из жалости к моему одиночеству у меня хозяйничает. Пойдемте, я Вас представлю». И он отворил дверь в дворницкую. Пахло смазными сапогами, на столе кипел самовар и лежала связка бубликов. У стола, окутанная клубами пара, сидела старушка и чинила поддевку. «Неужели Вам не скучно?», спросил я. «Да, но он меня учит садоводству», и она указала на чахлую гвоздику у низкого окна, за которым раздавались шаги мокрых прохожих.
Тишина Эллады
Нас, юношей юга, не влечет к тебе, Эллада, торопливой весной в убегающем взгляде зеленых равнин и вдохновенного ветра недалекого моря…
Не призывает нас твой голос летом, не знающим кем быть, — бесплодной женой или матерью непокорных хлебов и трав…
Но если в конце августа выйду в усталое поле слушать треск высыхающей отерни и целовать ясные ланиты неба, я, из притвора осени, слышу пораженный дальний голос твоей тишины, О страна богов!
Мы твои на рубеже гиперборейских стран и черных волн неугомонного моря…
Перекликаются ли в осеннем воздухе покинутые менады на лесистом кифероне, доносится ли голос пережившего свою смерть Лиея от скалистых вершин Гимета?..
Мы твои, — страна покинутых храмов и жертвенников, под сенью распятой красоты…
Мы твои когда звезды дрожат в водах Кастальского источника и наши пугливые музы прилетают робко пить его поющую воду.
Мы твои — в жестокой согбенности наших городов…
И не есть ли над ними твой зодиакальный свет нам вино вечно прекрасной смерти.