После бури. Книга первая
Шрифт:
Тем более что и открытие, и все, что к нему присоединяется позже, все это одно и то же, все — надежда. Мысль — надежда, и мир — надежда, и война — надежда на то, что ты останешься жив, надежда на естественность и природу вещей, на то, что, как бы ты ни поступал, о чем бы ни думал, ты все еще природен и все еще терпим в природе вещей.
Так или иначе нынче, спустя столько лет, он уже не был в состоянии представить себя Колумбом, но тогда-то это было не только просто, но и необходимо для него, это было той естественно исполнившейся необходимостью, на которой он даже и не подумал остановиться, признать ее конечной, наоборот, она была лишь средством дальнейшего движения его мысли в...
У него все еще не было общечеловеческой
Тут Колумб и пришел к мысли о боге.
Есть ли бог или его нет, то есть следует верить в него или не следует, это было слишком просто, об этом маленькие дети спрашивали друг друга: «А ты в бога велишь? Я — не велю!» Он же давно уже не был ребенком и спрашивал иначе — должен быть бог или его не должно быть для человека?
Если бог истинно нужен людям, если он нужен им, как нечто общечеловеческое, без чего они попросту погибнут, тогда это нечто будет открыто, тогда человечество обязательно определит то проявление природы и мира, от которого оно возникло, в котором существует, в котором надеется существовать; если же бог нужен, но не очень и не всем, он запросто может и затеряться где-нибудь в галактиках, стать известным лишь кому-нибудь, но далеко не всем, а какой же это бог, если он известен не всем и не все с ним считаются, не все в нем, единственном, истинно и неизменно нуждаются?
Правда, тут он не удержался от соблазна своего собственного величия, от догадки о своей избранности. «Ведь человек,— подумал он,— человек, открывший бога для всех, есть кто? ..»
Вот что он подумал однажды и как будто не очень заметно для самого себя, а потом, слушая священноучителя на уроках закона божия, нет-нет да и догадывался: «Это обо мне!»
Тем более что учителем был молодой, красивый и темпераментный священник, человек высокого ума и образованности.
Первый результат догадки — Колумбу захотелось погрозить всем взрослым людям указательным пальцем, да еще и таким, чтобы он был подлиннее и с ногтем торчком, в виде надменного восклицательного знака: «...Вот я вас!» Ему казалось, будто все взрослые незаметно забывают свое самое первое, самое праведное предназначение, которое приходило к ним в свое время, в детстве, так же как пришло к нему, но они это свое предназначение забыли, а он один нет, не забыл, вот в чем все дело!
Отсюда, по этой причине, по этой забывчивости и слабости и беды взрослых людей: они предпочитали становиться адвокатами, ну и еще бог знает кем, вместо того чтобы быть мыслителями, Колумбами.
Забывчивость же эта, по-видимому, происходила от множества слов, которые люди произносили даже не столько друг для друга, сколько для самих себя. Во всяком случае, юный Колумб-мыслитель изо дня в день видел и слышал сотни говорящих людей, но молчаливо задумавшихся никогда. Вот и в реальном училище тоже ни один учитель не сказал своим ученикам: «Посидим и молча подумаем, потом отверзнем уста и расскажем друг другу, кто и до чего додумался... » Нет, учителя настолько привыкли говорить, настолько считали слова обязательными для себя, что если замолкали на минуту и в классе воцарялась тишина, так эта тишина тут же становилась тягостной и ученики подозревали учителя в том, что он не знает того, что обязан знать.
Исключение составляли контрольные по математике, тут класс погружался в решение задач в соответствии с теоремой Пифагора, или биномом Ньютона, или еще какими-то правилами, но и это были далеко не самые приятные минуты, это тоже было насилием, потому что никто не имел права подумать о том, что в действительности было у него на душе и на уме, а каждый был всеми силами привязан только к Пифагору. В старшем классе — к Ньютону.
Этого порока, этой безумной страсти к слову взрослые не только не замечали, но и разогревали в себе эту страсть до неимоверных пределов. То и дело сетуя на отсутствие свободы слова, они не понимали комизма своего положения, и вот со счастливым выражением лица отец говорил: «Вечером еду к адвокату Блудницкому — есть о чем поговорить!», мать: «У нас будет Анна Александровна с мужем — хотят поговорить...» Отец и мать гостям: «Пожалуйста, проходите в кабинет — посидим, поговорим!» Гости отцу и матери: «Здравствуйте! Ах, как давно мы с вами не беседовали!» Они не понимали, что с некоторого времени он плевать хотел на все эти разговоры о том, что царь Николай Второй — дурак, но монархия сама по себе не дура, тем более если она будет конституционной; что религия вредит образованию и поэтому надо сделать так, чтобы она не вредила, а способствовала ему; что война безнравственна и поэтому ее не должно быть, но она вот-вот все равно будет; что спиритизм — это ерунда, но за ним скрывается что-то серьезное; что священник Иоанн Кронштадтский только кажется серьезным, а на самом деле тоже ерунда, но такая, с которой нынче нельзя не считаться; что 134 депутата Думы, члены кадетской партии, подписавшие «Выборгское воззвание» и в большинстве своем приговоренные затем к ссылке, сделали нужное дело, последствия которого в то же время могут быть и отрицательными; что...
Кто-кто, а юный Колумб любил думать молча и над такими проблемами, перед которыми и Николай Второй, и депутаты-кадеты, и спиритизм были сущими пустяками... В самом деле, сначала надо узнать, что такое мысль, для чего она, к какому богу она должна привести, а потом уже и разговаривать о Николае, о спиритизме, обо всем, о чем действительно стоит разговаривать.
Вот он и думал, юный Колумб, о том великом нечто, от которого зависит все остальное, а взрослые, если заставали его за этим занятием, обязательно и« с удивлением спрашивали: «Ты что это без дела-то сидишь? Как не стыдно?! И глаза вытаращил!»
В ответ он ставил над взрослыми такой опыт: говорил какую-нибудь ерунду и при этом дико вытаращивал глаза. Никто вытаращенных глаз уже не замечал, а заметив, относился к этой вытаращенности вполне благосклонно: «Ах, какой восприимчивый мальчик!»
Он действительно умный был мальчик, знал это о себе и не только знал, но и умел легко и просто хранить свою тайну, и, когда ему что-нибудь объясняли, например «бог есть, но его нет, потому что его никто никогда не видел и не увидит», он думал про себя: «Вот подождите-ка, вырасту!» — и действи
тельно вырастал, бережно сохраняя в себе ту нормальность, которая одна только и позволит ему когда-нибудь поговорить с богом накоротке. Ведь бог, если он нужен, он не сумасшедший и не сумасшествие, а воплощение нормальности. Ведь он — это высший разум, ведь он самый высших закон и порядок! Беда в том и состояла, что бог попал в руки ненормальных людей, не столько думающих, сколько говорящих, верующих фанатиков и фанатиков атеистов.
Бога надо освободить от слишком разговорчивых людей, вот в чем дело. Освободить от всего лишнего, но оставить его мыслью исторической, общественной, главной во всем на свете.
Такой был этот новоявленный Лютер — крохотный реалист...
Корнилов долгое время был очень небольшого роста и только в последнем классе кое-что наверстал.
После своего открытия он стал учиться так себе, ни двойки, ни пятерки, к ужасу взрослых, больше не волновали его.
Он если и влюблялся в гимназисточку из соседнего дома, в свою кузину-курсистку, когда она приезжала на каникулы, или в дочку прислуги Аннушки, так и это не очень сильно усложняло его жизнь. «Вырасту, доберусь до бога, а тогда, само собою разумеется, полюблю умную!» Его тревожило другое: нужно было вырасти, но остаться таким, каким создал его бог для предстоящей встречи между ними.