После бури. Книга первая
Шрифт:
Ну, не все ли равно кто? Мастер, без конца повторяясь — потому что какая же это пропаганда без бесконечного повторения одних и тех же тезисов, одних и тех же слов? — говорил и говорил еще, но теперь и Корнилов уже обращался к своему богу! К бывшему, но к нему.
Ну, конечно, когда он проживал на 5-й линии остова святого Василия, ему до бога оставалось рукой подать. Туда приходила к нему по воскресеньям, да и в будни тоже нередко, милая бестужевка по имени Мила, сторонница свободной любви, первая его женцина. Его Первая Ева, которую он хоть и забыл, а все равно вечно будет ей благодарен. Одно другому, кажется, не мешает — забывчивость благодарности.
Она его проводила, Первая Ева, и он ушел, и что же он там оставил,
Когда так, Корнилов о намеченной встрече и не помышлял.
Где-то он теперь, его Собеседник, какова Его судьба? Тоже, поди-ка, натерпелся за эти годы и сильно изменился? События-то происходили, они не миновали никого на свете, на всех и на всем оставляли свои печати, да на богах. Отпечатки своих рук и пальцев! Что, Он, Собеседник, нынче может, какую имеет силу после всего того, что сам же допустил на Земле?! Если не может ничего, тогда прав мастер Иван Ипполитович, и это даже хорошо, что прав, пусть будет правым хоть кто-нибудь, в чем-нибудь, когда-нибудь, чем никто, ни в чем и никогда...
Но, боже мой, к простому-то какому, к детскому какому выводу пришел тогда приват-доцент на 5-й линии Васильевского! Сделав большой такой круг по истории и философии, потолкавшись по книгам среди великих и величайших имен всех времен и народов, он вернулся тогда к самому себе — к юному Колумбу мысли, к тоже юному Лютеру — и заметил, что богов существует множество, что все они спорят друг с другом; Магомет — с Христом, Будда — с тем и другим, православие — с расколом, лютеранство — с протестантством. И нет спорам числа и конца, в то время как бог должен ведь быть бесспорен. В бесспорности и должна состоять его суть. Если суть спорна, что она такое? Спорной сути сколько угодно, огород городи!
Это уже не бог, которого можно подвергать сомнению, у которого повсюду конкуренты и совладельцы, который не столько чудо, сколько какое-нибудь учреждение — Ватикан или синод, который не столько мир, сколько приход или епархия... Если богов много, значит, их может не быть совсем, единственное — вот что имеет бесспорное право на божественность. Единственная Земля, Единственное Небо — вот это бесспорно!
И таким-то вот образом, методом исключения Корнилов отстранял и отстранял от себя все то, что было не тем, что не соответствовало его требованиям богу, полагая, что он имеет на это полное право: из истории религий следовало, что боги во множестве были созданы людьми, разными людьми, в разное время и по разным образцам, а если так, то человек не только вправе предъявлять к ним свои требования, но и исключать их из своего сознания. Ну, а что же оставалось за всеми этими исключениями? Что нельзя подвергнуть сомнению, что если Единственное, бесспорное, без чего нельзя обойтись ни дня?
Ну, конечно, Природа! Только ее нельзя исключить из своего сознания, все остальное можно!
И такой следовал там, на 5-й линии Васильевского, спор с теологией: ну, а Природа-то откуда? Кем создана? Чьим Разумом? А Корнилов для начала отвечал на вопрос вопросом: а откуда это известно, что Разум создал Природу? А если наоборот, сначала была данность, была Природа, а из нее возник Разум?! Почему мы полагаем, будто все, даже сама Природа, должно быть кем-то сделано?
Ведь тот Разум, который мог создать Природу, тоже захочет иметь происхождение, Надразум, или Надприроду, и так без конца, но эта кажущаяся обязательность начала, это исходное и изначальное попросту не существует, так же как не существует начал времени и пространства... И мудрость разума состоит не в том, чтобы стремиться узнать то, чего нет и чего узнать нельзя, а в самоограничении. В приятии того, что бог — это есть еще и граница мышления, а вовсе не дурная бесконечность, что сам разум существует благодаря такому понятию, как ограничение, а этой границей опять-таки является Природа. Если же когда-нибудь человеческий или другой какой-нибудь разум выйдет из пределов Природы в Надприроду, пусть его на здоровье, у Корнилова возражений нет, пусть бог эволюционирует, ему не привыкать, он тоже должен иметь и имеет свою историю.
Вот так, таким образом до 14 февраля 1915 года по старому стилю, а по новому до 27 февраля рассуждал приват-доцент Корнилов и чувствовал, что он связан воедино с Природой, что они части друг друга и что, если он осознает это единство как можно глубже и отнесется к нему как к чему-то высшему, выше чего нет ничего, он обретет бога, то есть смысл и задачу своего существования, если же это единство окажется ему нипочем, он не поймет его, не будет служить ему, он погибнет в безбожии.
Такого смысла рукописи, помнится, остались в папках и в ящиках стола двухкомнатной, милой такой квартирки приват-доцента, когда он решил идти на фронт, решил отправиться в войну и в мир, да так и пребывает в этой экскурсии до сих пор. И теперь уже ясно: будет пребывать в ней до конца дней своих.
А жаль... Страшно жаль! Ужасно! Ведь Собеседника-то он ждал в прекрасном, великолепном городе Петрограде, будучи всесторонне подготовлен к встрече, к беседе в любой, в том числе и в ультимативной форме.
Не пришлось. Ни в ультимативной, ни в какой другой. Вопрос остался открытым.
Вопрос остался открытым, и вот хочешь не хочешь, а нынче приходится признать, что своей книги Корнилов так и не успел ни написать, ни даже придумать ей название, в то время как мастер Иван Ипполитович все это исполнил.
При таких неравных условиях — у одного «Книга», а у другого воспоминания — избежать поражения было просто чудом, и вот Корнилов стал оглядываться кругом: а нет ли тут самой Природы? Может быть, она поможет, посодействует своему блудному сыну?
Пейзаж, который пленил Корнилова, когда в скрипучей телеге он приехал под Семениху, чтобы заложить первую в своей жизни буровую скважину, пейзаж с церковкой на далеком косогоре, с березами, которые составляли тогда картину под названием «Летний день», а теперь уже слегка тронуты были осенью, и те молекулы железа, которые, нагреваясь от утреннего Солнца, потрескивали в буровых трубах, тем самым приобщая к Существованию не только себя, но и его, Корнилова, все это, кажется, не предало Корнилова и нынче, все это помогло ему сделать ничью.
Но не более того.
Однако он и ничьей был рад-радешенек, человечишка Корнилов, и благодарным был, а в то же время и подытоживающим взглядом и дальше стал осматривать мир вокруг себя.
Итак, «Летний день» был чуть тронут осенью, роща была тронута, и особенно заметно дальние луга, там уже поблекли зелено-сизые, сизо-зеленые тона, и все луговое пространство не так прихотливо, как прежде, принимало на себя солнечное освещение, не вздрагивало больше по-летнему и не устремлялось навстречу летним ослепительным лучам, навстречу летнему небу, голубому, а местами и трогательно голубенькому, очень близкому к земле, ко всему земному, кое-где облачному; теперь луга были неподвижны, прочно закреплены среди всего остального мира, четкая граница возникла между лугом и надпойменным берегом, между лугом и речкою, между лугом и солнцем, небо над лугом стало осенним — повсюду одинаково синим, строгим и недоступным, самое же заметное отличие было в том, что луга стояли уже выкошенными, сизость и зеленость их еще оставалась, но отвердела, потеряла игру и живые оттенки; стало отчетливо видно, где что находится — где зеленое, где сизое, по всей поверхности рассыпаны были небольшие стога, а вернее всего, это были копны, в стога еще не сметанные, они отбрасывали продолговатые и даже издалека прохладные тени серого, как бы даже искусственного цвета.