После бури. Книга первая
Шрифт:
В остальном же этот мир с того июльского дня, когда его впервые увидал вокруг себя Корнилов, остался неизменным, все тот же и в тех же красках за лугами следовал пастбищный склон, все та же на вершине склона стояла деревянная церковка с синими куполами, за церковкой все то же необъятное пространство.
И так же все было прекрасно и непоколебимо в своей прекрасности, и Корнилов растерялся, не зная о самом себе — или он тронут до той глубины души, за которой уже нет больше ничего, никакого существования, или же обижен самим собою за свою неспособность быть частицей мира, неизменно к миру причастной, самой себе известной и очевидной.
И ничьей, безусловно,
Он и так уже был бессилен хотя бы на один день, хотя бы белыми нитками соединить одно с другим — вот это явление природы со всеми своими ипостасями.
Не будь он в прошлом натурфилософом, может, и смог бы сейчас что-то такое подлатать, как-то соединить себя с этим миром... Белыми так белыми или другими какими-нибудь нитками.
А Иван Ипполитович, кажется, догадывался, что имеет дело хотя и с бывшим, а все-таки натурфилософом, и, повторяя десятки раз одно и то же, одну и ту же пропаганду, одни и те же слова, все-таки не высказал своих обвинений до конца, не решился... Обвинений в том, что Корнилов — человек уже не натуральный, а подражательный и настолько цивилизованный, что, может быть, он стал теперь одним из тех литературных образов, без которых не мыслит себя цивилизация? Гамлетом каким-нибудь нэпманского толка? В «Книге ужасов» Корнилов тоже ведь, наверно, легко нашел бы себя, свой образ? Как не найти, когда мало ли самых разных поступков совершено им в самых разных точках земли, в Малой Дмитриевке, например?! А может, и не знал, и не догадывался Иван Ипполитович о бывшей натурфилософичности Корнилова, может, просто-напросто не сумел нащупать у Корнилова его ахиллесову пяту?
Нащупал, так разве пощадил бы? Разве примирился бы с ничьей?
Разве не вручил бы «Книгу ужасов» Корнилову, которую во все время разговора он держал в руках?!
Но вот не вручил, испугался: а если Корнилов бросит «Книгу» в лицо автора? Изорвет в клочки? Втопчет в землю?
Корнилов проверил себя: а бросил бы? Изорвал бы? Втоптал бы? На самом-то деле?
Получалось — нет, нет и нет... Этого не сделал бы.
Но и не взял бы «Книгу» из рук в руки, не прикоснулся бы к ней.
Уж какой только не был он экспериментатор над самим собою — всяческих, какими только жизнями не жил, но этот эксперимент, это чтение он отверг бы.
Потом он подумал, Корнилов, что существуют ведь обстоятельства, в которых это могло бы с ним случиться, в которых он стал бы читателем «Книги» и даже соавтором ее,— это если бы они вдвоем с Иваном Ипполитовичем были в заключении, в тесной и тошной какой-нибудь камере. В клоповной каморке. В грязном подвале-кабаке.
Там он сдался бы на милость Ивана Ипполитовича, своего совладельца, а здесь, в распахнутом на все стороны, в открытом мире не должно было этого случиться и не случилось.
Ну, в самом-то деле, мало, что ли, ему ничьей?! Неужели мало? Жадность... И тут она.
Ну, конечно, это совершенно безразлично — кто...
Ночью был такой сон, такая задача: разделить 1413 на 47... Не получалось, не делилось...
Корнилов стал 1413 перемножать на 47. Не получалось, не перемножалось.
«Проснусь и сделаю,— думал во сне Корнилов.— Разделю и перемножу!» — «Наяву-то каждый дурак сделает, ты во сне докажи?!» — твердил ему кто-то, неизвестно кто. И не то во сне, не то наяву, не то в полусне и в бессоннице представились Корнилову китайцы — по ветхой и кое-как сколоченной лестнице поднимаются они на помост, и помост этот, подвешенный на блоках, со скрипом — с пронзительным! — опускается с высоты саженей двух до поверхности земли, а на те же две сажени из скважины вытягивается канат.
На конце этого каната в глубине скважины подвешен тяжелый металлический конус...
Китайцы по команде все враз прыгают с помоста на землю, канат опускается вниз...
Мало этого, этой картины, происходящей на поверхности земли и при дневном, кажется, освещении, Корнилов увидел и глубину: забой скважины, удар железного конуса в земной шар, углубление скважины на одну четверть дюйма.
Помост, люди, связанные веревками в шеренги, прыжки, удары конуса в забой, углубление скважины на половину, на одну четвертую дюйма, и так на сотни сажен в глубину, и так многие годы, и так из поколения в поколение, и так без единой аварии. Ведь авария свела бы на нет вековые работы, а здесь не могло быть окончания.
Чего бы все это ради?
А вот чего: вовсе это были не китайцы, это все знакомые были люди — Сенушкин тут был, Портнягин, Мишка-комсомолец, Митрохины, отец и дочь...
Он сам, Корнилов... И Петр Николаевич, и Петр Васильевич, оба в одной шеренге, по-братски связанные одной веревкой, стояли почти рядышком.
Почти... Потому что между ними находилась Евгения Владимировна Ковалевская...
Какое видение, а?!
Потом утомительный этот сон стал приближаться к концу. Корнилов почувствовал облегчение, понял, что вот-вот проснется, увидит солнце, темное око скважины, которое немного спустя внушит ему беспокойство, тревогу и чувство странной, наверное, собственнической тоски владельца «Буровой конторы».
Однако же такое окончание сна, отчетливое и как будто бы уже состоявшееся, все-таки не состоялось, потому что послышался шум, топот и крики, а среди криков человеческих один был звериным, диким, и тем не менее Корнилов сразу же, еще во сне, понял, что крик этот исходит от мастера Ивана Ипполитовича.
Корнилов быстро вскочил, оделся, бросился из палатки. Действительно, неподалеку от скважины, около тех кустарников, под которыми Митрохин имел обыкновение закапывать в прохладную землю крынки с квасом, барахтались в схватке сам Митрохин, Миша-комсомолец, Портнягин и Сенушкин — они связывали по рукам сваленного на землю Ивана Ипполитовича.
— Что случилось? Что делаете? — крикнул Корнилов, но никто не отвечал, все пытались повернуть Ивана Ипполитовича со спины на живот, и, только когда с огромными усилиями это удалось и Портнягин стянул руки Ивана Ипполитовича толстой, покрытой металлической ржавчиной веревкой, он оглянулся и ответил:
— Сумасшедшего вяжем... Будто бы связали уже...
— Какого сумасшедшего?
Совсем нелегкий был вопрос.
Ивана Ипполитовича связали еще и по ногам, и он лежал на земле, содрогаясь грузным телом,— предмет какой-то странной жизни, лишний в пространстве между двумя палатками, светло-зелеными кустами и черным, углубленным в землю пятном, вытоптанным людьми вокруг металлического устья скважины за время буровых работ... Предмет этот, все еще называемый Иваном Ипполитовичем, уже перестал быть мастером и человеком, а сделался неуместным, лишним не только для вот этого небольшого пространства, но и для всего мира.