После бури. Книга вторая
Шрифт:
Я сгорал от стыда, я погибал от низменных чувств и упреков самому себе... Да, женщина — она пережила в жизни столько любви, она так прекрасно знала, что это такое, а я, ее мужчина? Я предстал перед нею недорослем, сопляком и глупцом.
Да-да, я был глуп до подлости, полагая, будто знаю ее, знаю даже ее любовь ко мне! Вот я и проклинал себя — разве все это не было достойно проклятия?!
Но иногда уже через минуту я проклинал и ее: если я действительно был для нее не больше чем минутное утешение, если она действительно ждала меня от постели до постели, а все остальное время только и делала, что презирала и себя и меня за это ожидание, а я по глупости был счастлив, если все это
Вот что со мной происходило тогда. Действительно происходило, если я все это и сейчас помню так отчетливо.
Ну, а потом? Без нее кем я стал?
Я стал своей собственной анкетой, не более того...
В то время это было в большом ходу; фамилия... имя... отчество... год рождения... место рождения... кем был до революции... во время... состоял ли когда-либо в партии большевиков... год и причины выбытия... состоял ли в других партиях...
Да-да, у меня и не оставалось ничего, никаких данных о самом себе, кроме анкетных. И те липовые.
В общем-то, я ведь никогда не боялся одиночества, быть одним было для меня и просто, и ясно, но тут я навсегда лишился этой единственной простоты и ясности.
Наверное, потому, что я никогда не смог забыть; никто и никогда так не возвышал и так не унижал меня, как моя любовь!
Ну, а Вы все-таки доказали мне, что Вы — писатель-реалист, доказали тем, что правильно оценили свои силы и возможности и поняли, что Вам не нужна вся моя жизнь. Вы попросту с ней не справились бы! Попробовали бы Вы раздвинуть рамки Вашего повествования от того времени, которое Вы так или иначе описали, до всей моей жизни! Попробовал бы это Ваш читатель? Да никогда, ни за что не получилось бы! Мне и хочется верить, что получилось бы. Уж если я в качестве «героя» угодил на страницы книги, тогда, конечно, хочется, чтобы этого было больше. Но не получилось бы, нет и нет!
Впрочем...
Впрочем, я-то ведь закончил свою жизнь, только не знаю когда — глядя в прорубь во льду реки Тобол, в которую я так искренне хотел броситься и все-таки не бросился, когда Вы, автор, окончательно потеряли меня из своего поля зрения, или же только сейчас, сию минуту, когда я пишу Вам это письмо.
Но не в нем, не в этом вопросе нынче дело. Да-да, если бы Вы, автор, воспользовались лишь одним каким-то, и притом незначительным эпизодом из моей жизни, или если бы, наоборот, вдруг нашли бы в себе силы и умение написать всю мою жизнь от корки до корки, этот выбор, эти варианты очень резко отличались бы один от другого еще десять лет тому назад, когда Вы (по моим предположениям) замышляли свой роман.
Но нынче? Когда Вы этот роман закончили? И опубликовали его в журнале «Дружба народов»?
Нынче такой выбор уже не имеет прежнего значения. Нет! Потому что нынешний день и вся прошлая история как бы уравновесились и сравнялись, поскольку они могут одинаково и запросто исчезнуть не сегодня-завтра. Вот что она сработала, какое равновесие,— наша НТР!
О чем же еще мысль?
Какое положение вещей: мысль стремится к устройству мира, но сама-то она разве совершенна? И устроена? Разве она универсальна? Разве сама-то она ни в чем не нуждается? В каком-нибудь сильном подспорье? Не нуждается в таких же принципиальных открытиях самой себя, которые то и дело она совершает в окружающем мире?
Я... Я как узнал себя во времена древних греков и еще раньше, так и топчусь, и топчусь почти на том же самом месте... А ведь мне нужно какое-то открытие в самом себе, равное открытиям во внешнем мире. Такое же, как открытие Менделеева, Ньютона, Колумба.
Я требую этих открытий! Я многие годы ждал их, страдал без них и умру прежде всего из-за того, что их так и не было, они не совершились! Ведь были же открыты энергия пара, электричества, атомная, а где открытие новой мыслительной энергии во мне самом?! Его нет и нет, и будет ли? Будет ли открыт тот импульс, который включил бы в работу не какие-то несколько процентов моего серого мозгового вещества, а все сто процентов? А я не согласен! Я требую подобного открытия, я единственный хозяин своего мозга! Положим, я умру, потому что жил, а мозговые клетки, которые еще не жили, они-то при чем? Может быть, наш страх смерти это и есть их страх? Они-то и пробуждаются умирая?
И умирать буду — буду требовать. Но...
Но, как сказал умница Эйнштейн: «С ядерным веком все меняется кроме образа мыслей людей».
Да, так оно и есть: если во мне самом, в моей мысли о самом себе никогда не произойдет открытия, равного открытиям Ньютона или Менделеева, кто я перед лицом этого мира? Я постоянная величина рядом с бесконечностями, а любая постоянная в сравнении с бесконечностью — это уже бесконечно малая величина, неуклонно стремящаяся к нулю. Конечно, она сопротивляется своей нулевидности, барахтается, придумывает возражения, возгласы и теории, но дела-то это ничуть не меняет! Конечно, человек — искажает и порабощает природу, принцип ее бесконечного существования. (И многие люди нынче признают за собой этот грех.) Вот мне и кажется, что единственный способ спасти мир и себя — это разумная жизнь, а разумная жизнь немыслима без новой энергии мышления.
А вдруг смысл всего и есть он сам, как явление природы, сосредоточенное ею в человеке? Зачем, в самом деле, искать смысл за его собственными пределами? Где-то на стороне? Это, пожалуй, смешно. И нелепо.
Ведь все остальное, существующее в мире, лишено мысли в ее столь же сильном развитии, таким развитием обладает только человек, значит, только человеку, и никому больше, и дано нести этот крест смысла. Ему и вменяется в обязанность вписать мысль в природу, соединить их. А если так, то и не должно быть, чтобы природа ограничила мысль человека о самом себе. Если, конечно, она не пошутила над ним. Если в своей собственной истории она не отвела ему роль (мыслящего?) мотылька. Ведь только дай мотыльку долгую жизнь, он тут же и заполнит, и застит собою весь белый свет!
Итак, я требую! Той мысли, которой у меня нет и не было никогда, до которой я так и не дожил, зато дожил до тех часов и минут, когда отсутствие этой мысли приобретает свой конечный результат. То, чего нет, тоже, оказывается, имеет свой результат! Вот я и требую до сих пор, до последнего вздоха то, чего не имел никогда.
И вспоминаю, что многие мои поступки были не чем иным, как неистовым, но бессознательным протестом против моей проклятой ограниченности: «Все меняется, кроме образа мыслей людей!»
Вспоминаю, что до наступления старости я надеялся сам совершить это открытие в самом себе, сам, своими силами.
Не удалось... Единственное, что удалось — многие-многие годы протянуть в этой надежде...
Удалось тешить себя своей личной невинностью. Дескать, не я, а человечество само для себя завело множество болезней, само изобрело такую жизнь, которая умерщвляет человека уже лет в семьдесят, в детском возрасте, а эта повальная детская смертность и не дала возможности развиться мысли взрослой. Дескать, мы попросту не успеваем до нее дожить — до разумно практической мысли, до теоретически обоснованной жизни, Я вот если и успел проникнуться ею, так только как догадкой, неясной и далекой.