После бури. Книга вторая
Шрифт:
Наверное, можно было бы назвать «После бури» и политическим романом. Да и как иначе? Все здесь заполнено отголосками недавних революционных событий. Агония буржуазных партий, крах всевозможных иллюзий, жалкое идейное бессилие белой эмиграции. Что ни шаг, то размежевание, духовная ломка, выбор. И столько соблазнов, столько концепций, проектов, догадок. Однако и политическая проблематика отнюдь не исчерпывает богатства романа.
Детектив? И он тоже. Двойничество главного героя, выступающего то как Петр Васильевич, то как Петр Николаевич Корнилов. Протянувшийся сквозь годы страх перед разоблачением, попытки затеряться, замести следы, хитроумная имитация самоубийства. Но этот приключенческий пунктир словно бы и не имеет особого значения. Даже следователи
Словом, любое определение небеспочвенно и любое — однобоко, приблизительно. Так что же это за роман? Историко-революционный, политический, детективный? Я бы сказал: и тот, и другой, и третий. Плюс философский, плюс экологический, плюс... Эклектика? Нет, синтез. Размышляя над особенностями современного искусства, писатель заметил однажды: «Не так давно мы точно различали: вот фантастика, вот реализм, вот критический реализм, вот реализм романтический и т. д. И жанры мы различали точно — повесть, роман... На мой взгляд, сегодня эти границы размываются. В технике и науке происходит расщепление, дробление на узкие отрасли. В литературе же наблюдается обратное явление: совмещение жанров, их синтез».
Я бы не придавал этому выводу универсального значения. Но к творческой практике целого ряда художников, в том числе и самого Залыгина, он имеет самое прямое отношение.
Взгляните на роман «После бури» хотя бы со стилевой точки зрения. Никакой внешней гармонии, никакого умиротворяющего единства интонации. Напротив, сплошные контрасты, смешение, чередование манер. Добротный социально-психологический анализ и рядом озорная, фельетонная ирония. Драматическое исследование судьбы человека и по соседству какой-то театр абсурда. Публицистические эссе, монтаж документов и фантасмагория, фантастика, Вплоть до появления таких безымянных персонажей, как УУР, УПК, или совсем уж таинственного, химерического Великого Барбоса. Однако в этом кажущемся хаосе своя система, своя эстетика: установка на разнообразие «интонаций и даже жанров» внутри романа, на соединение под общей крышей «реализма и фантастики, смешного и серьезного, фарса и трагедии».
А цепочка событий? Они то в реальности приключаются, то в воображении, на зыбкой грани полусна-полуяви. Эти беседы Корнилова с Бернардом Шоу и Анатолем Франсом, эти его диалоги с восторженными — самарским и саратовским — папочками, эти горячечные мысленные объяснения с Уполномоченным Уголовного Розыска, А впрочем, не так уж существенно — было или не было, во сне или наяву; важно, что и взаправдашние и мнимые происшествия воспринимаются и переживаются всерьез, растравляют душу, «к тому же не знаешь, что лучше, что хуже: явления фантасмагорические или реальные? Одни других стоят...»
Столь же прихотлива, причудлива и композиция произведения. Во всяком случае, она далека от классической стройности, от привычного повествовательного ритма, устремленного к кульминации и диктуемого сцеплением судеб, динамикой сквозного конфликта, строгой причинностью. Бывший приват-доцент Корнилов неспроста тоскует по эталону, «чтобы и завязка была, и развязка, и кульминация». Потому и тоскует, что устал от сумбурности собственного существования, от шараханья из огня да в полымя. Ему ведь порядка хочется, гармонии, стабильности, и она, послереволюционная действительность, отнюдь еще не упорядочена.
Вчера военный коммунизм, сегодня нэп, завтра? Что ни день, то эксперименты, встряски, подвохи. Эта неупорядоченность, непредсказуемость и воплощена в самой художественной структуре. Роман С. Залыгина полнится внезапными сюжетными поворотами, боковыми ходами, вставными новеллами. Он движется толчками, рывками, задерживаясь не столько возле новых происшествий, сколько возле новых лиц. Иные герои, подобно князю Ухтомскому или скандальному отроку Витюле, словно для того и появляются, чтобы, подбросив каверзную задачку, кануть в неизвестность. Не показательно ли, что никто из персонажей пространной первой книги, за исключением Корнилова, не попадает во вторую. Ни подозрительный УУР, ни сумрачный буровой мастер Иван Ипполитович, ни деятельный кооператор Барышников — никто. Так сказать, отзвонили и с колокольни долой, полная смена караула.
Во всем этом — последовательная творческая установка. Такова уж специфика романа, специфика замысла — дать калейдоскоп настроений той поры, развернуть панораму поисков, догадок, позиций. Не кто иной, как сам Корнилов, заботливо предлагает нам ключ к художественному шифру. В своем прощальном письме к автору он разъясняет: «Я буду писать Вам, как для меня легче — отдельными заметками. Вы же знаете, что иногда мы тратим больше усилий на то, чтобы связать между собой наши мысли и соображения, чем на сами мысли и соображения, полагая, что без этого нельзя. А без этого можно, иногда и должно. Иногда мысли теряют оттого, что мы пытаемся связать их в некое подобие чего-то целого, и тогда эти подобия — старые картонные коробки и бечевки — видны явственно, а их содержание остается взаперти».
Не будем, понятно, отождествлять героя и его создателя, однако определенное родство их интересов и манер налицо. С. Залыгин тоже обходится или почти обходится в своем романе без таких связок и бечевок. Его занимают здесь не столько подробности быта или перипетии биографий, сколько мысли, суждения. О жизни, общественном устройстве, о будущем, о природе. Разные мысли и суждения. Порой наивные, порой неожиданные, порой проницательные. Оттого и главная форма самопроявления персонажей — монологи, диалоги, спор. Начавшись иной раз с мелочи, с какой-нибудь пустяковой зацепки, эти споры разгораются, накаляются до ожесточения, воспаряют к государственным, а то и мировым проблемам. Они ведь всегда многозначны в романе, всегда символичны и сплошь и рядом коварны, зловещи, эти прикидывающиеся безобидными мелочи. Так, ничтожный камешек, угодивший на дно буровой скважины, не просто измучил, но расколол, разобщил, рассорил всю артель. Не камешек, а испытание свыше, библейский ужас: «Предмет, лежащий на дне скважины, крохотная точка, которая уже много дней мешала Корнилову жить, возрастала до невероятных каких-то размеров, до смысла и даже цели самой жизни».
Велик соблазн сказать, что в «После бури» мы увидели неожиданного Залыгина. Непривычного, не похожего на себя, Эффектно, но не будем торопиться с подобным выводом. К чему уже давно приучил нас прозаик, так это именно к неожиданностям. Что ни работа, то новая задача, то открытие. В поэтике, в проблематике, во взгляде на вещи. Еще в 1964 году, рассуждая о поэзии Леонида Мартынова, он заключал: «Поэту и писателю собственный опыт всегда нужен не только, а может быть, и не столько для того, чтобы его использовать, сколько для того, чтобы его отвергать. Для творчества это обязательно — иметь то, что можно отвергнуть. Чем больше этого иметь — тем лучше, потому что литература, как и любое творчество, всегда ищет неизведанное не только для других, но и для себя, а поэт или прозаик стремится писать так, как писать он еще не умеет. Там, где писатель пишет только так, как он умеет,— кончается творчество».
Так что неожиданность для Залыгина — традиция, нравственный закон.
Неожиданность — норма. Нетипичны как раз повторы, возвращения «на круги своя».
Я бы сказал, что новый роман органически вписывается в контекст всего творчества художника.
Сам С. Залыгин выделяет в своей работе два русла, два направления. Главное («На Иртыше», «Соленая Падь», «Комиссия») и дополняющее, параллельное ( «Южноамериканский вариант», «Оська — смешной мальчик», эссе). Первый ряд связан с эпохой революции, послеоктябрьским переломом в деревенском укладе, с исторической эпикой. Второй — по преимуществу с днем нынешним, с современными представлениями о самореализации личности, о гармонии, счастье, об отношениях человека и природы.