Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

После «Структуры научных революций»
Шрифт:

Важное различие между ними, следовательно, не в том, что / содержит элементы, исключенные из / c , а в том, что даже общие элементы этих двух множеств задаются разными средствами и благодаря этому обладают разными структурами и соответствуют разным понятиям. Структурный или концептуальный сдвиг требуется для перехода от ньютоновской к релятивистской механике, и он также необходим для перехода от исторической (и в любом обычном смысле не-редуцируемой) теории (К, I) к теории (К, / c ), выполняющей отношение редукции д-ра Снида. Если этот результат воспроизводит разрыв рациональности, то в этом вина нашего понятия рациональности.

Эти заключительные замечания подчеркивают глубину моего восхищения формализмом д-ра Снида и его использования проф. Штегмюллером. Даже в вопросах, в которых я расхожусь с ними, наше общение содействовало прояснению и уточнению по крайней мере моих собственных воззрений. В конце концов, дело не в расстоянии, которое отделяет «различные математические структуры» или «различные понятия» Снида от моих рассуждений о том, что «видят вещи по-разному», или о переключении гештальта.

Словарь Снида обещает достижение точности и ясности, недостижимое для меня, и я благодарен за это обещание. Однако в отношении сравнения несовместимых теорий это пока не более чем обещание.

В первом абзаце данной статьи я утверждал, что формализм Снида делает доступной для аналитической философии науки новую важную территорию. Надеюсь, в последнем разделе я указал на часть этой территории, которая наиболее настоятельно требует изучения. Пока формализм Снида мало что дает для понимания научных революций, хотя, я надеюсь, со временем он сможет внести свой вклад в рассмотрение этой проблемы.

Глава 8 Метафора в науке

Эта статья представляет собой один из двух комментариев доклада Ричарда Бойда «Метафора и смена теорий: что такое “метафора”?», представленного на конференции «Метафора и мышление», организованной Иллинойским университетом в сентябре 1977 г. (Второй комментарий принадлежал Зенону Пилишину.) Материалы конференции были опубликованы под названием «Метафора и мышление», под ред. Эндрю Ортони (Кембриджский университет, 1979). Перепечатано с разрешения издательства Кембриджского университета.

Если бы мне нужно было готовить основной доклад о роли метафоры в науке, я исходил бы точно из тех же самых работ, которые выбрал Бойд: известная статья о метафоре Макса Блэка и недавние сочинения Крипке и Патнэма о каузальной теории референции [176] . Основания для такого выбора у меня были бы теми же самыми, что и у него, поскольку у нас с ним много общих интересов и убеждений. Однако, отталкиваясь от существующей литературы, я двинулся бы в ином направлении – по пути, который привел бы меня к главному процессу в науке, похожему на использование метафоры. Я кратко опишу этот путь как реакцию на идеи Бойда, а мои замечания будут представлять собой сжатый конспект той части моей позиции, которую можно рассматривать как ответ на его доклад. Это кажется более подходящим, чем подробный анализ конкретных утверждений Бойда, поскольку аудитория еще слишком слабо знакома с каузальной теорией референции.

Бойд соглашается с истолкованием метафоры как «взаимодействия» – истолкованием Блэка. Однако метафора не пополняет списка, в котором сходны объекты, выделяемые метафорой. Напротив, как утверждают Блэк и Бойд, иногда (возможно, всегда) метафора создает или обозначает то сходство, на которое опирается ее функционирование.

С этой точкой зрения я согласен, хотя, за отсутствием времени, не буду приводить аргументы в ее пользу. Вдобавок, что сейчас более важно, я совершенно согласен с утверждением Бойда о том, что открытость и нечеткость метафоры имеет важную (мне кажется, точную) аналогию с процессом, посредством которого вводятся и используются научные термины. Когда ученые употребляют термины «масса», «электричество», «теплота», «смесь» или «соединение» по отношению к природе, у них обычно нет списка критериев, необходимых и достаточных для детерминации референтов этих терминов.

Однако в отношении референции я хочу пойти дальше Бойда. Утверждения о параллелях с метафорой в его докладе обычно ограничиваются теоретическими терминами науки. Я полагаю, эти параллели часто верны и для терминов наблюдения, таких, например, как «расстояние», «время», «сера», «птица» или «рыба». Тот факт, что последний из этих терминов часто фигурирует в примерах Бойда, свидетельствует об отсутствии расхождений между нами.

Ему, как и мне, известно, что недавние исследования в философии науки лишили традиционной ценности дихотомию теоретического эмпирического. Вероятно, ее можно сохранить как различие между известными терминами и новым термином, введенным в конкретный момент в ответ на новые научные открытия или изобретения. Но если так, сходство с метафорой будет справедливо для тех и других.

Бойд делает меньше, чем мог бы, вследствие двусмысленности слова «введенный». Свойства метафоры часто приписываются новому термину, когда он включается в словарь науки. Но часто говорят о метафоре и в тех случаях, когда термины, недавно признанные специалистами, преподносятся новому поколению ученых теми учеными, которые

уже научились их использовать. Как для каждого нового элемента словаря науки должна быть установлена референция, так для каждого нового поколения ученых должны быть заново установлены признанные образцы референции. Методы, используемые в обоих случаях, в основном одни и те же, поэтому они применимы как к «теоретическим терминам», так и к «терминам наблюдения».

Для установления и исследования параллелей между метафорой и фиксацией референции Бойд обращается к понятию естественных семейств или видов Витгенштейна и к каузальной теории референции. Я сделал бы то же самое, но иначе. Именно в этом пункте наши пути начинают расходиться. Чтобы увидеть, как это происходит, рассмотрим сначала саму каузальную теорию референции.

Как отмечает Бойд, эта теория была построена для имен собственных типа «сэр Вальтер Скотт» и до сих пор лучше всего функционирует в применении к ним. Традиционный эмпиризм утверждал, что собственное имя приобретает референцию благодаря ассоциированной с ним определенной дескрипции, которая представляет собой некую разновидность определения имени: например, «Скотт есть автор «Уэверли».

Здесь сразу возникают трудности, поскольку выбор определяющей дескрипции кажется произвольным. Почему именно авторство новелл «Уэверли» должно быть критерием применимости имени «Вальтер Скотт», а не какой-нибудь исторический факт, относящийся к индивиду, носившему это имя? Почему написание «Уэверли» должно быть необходимой характеристикой сэра Вальтера Скотта, а написание «Айвенго» – случайной?

Попытки преодолеть эти затруднения посредством использования более изощренных дескрипций или посредством ограничения характеристик, на которые могут указывать определенные дескрипции, одинаково провалились. Каузальная теория референции разрубает этот гордиев узел, просто отрицая, что собственные имена имеют определения или ассоциируются с определенными дескрипциями.

Имена типа «Вальтер Скотт» являются просто ярлыками или бирками. То, что имя дано тому, а не иному индивиду или вообще не досталось никому, определяется историей. В какой-то конкретный момент времени какой-то младенец был окрещен или назван именем «Вальтер Скотт», и это имя он пронес через всю череду событий, которые с ним произошли или были вызваны им (например, написание «Уэверли»). Чтобы обнаружить референт имени «сэр Вальтер Скотт» или «профессор Макс Блэк», мы просим кого-то, кто знает этого индивида, указать нам на него. Или же используем случайный факт, связанный с ним, например, написание «Уэверли» или статьи о метафоре, чтобы установить линию жизни индивида, о котором идет речь. Если по каким-то причинам мы сомневаемся в том, что правильно идентифицировали индивида, которому принадлежит имя, мы должны просто проследить историю его жизни до того момента, когда он был крещен или поименован.

Как и Бойд, я также считаю такой анализ референции чрезвычайно плодотворным и разделяю мнение его авторов о том, что подобное рассмотрение следует применять и к именованию естественных видов: игр Витгенштейна, птиц (или воробьев), металлов (или меди), теплоты и электричества. Есть что-то верное в утверждении Патнэма о том, что референт имени «электрический заряд» фиксируется посредством указания на стрелку гальванометра и высказывания, что «электрический заряд» есть имя физической величины, ответственной за ее отклонение. Однако, несмотря на все написанное Патнэмом и Крипке по этому поводу, до сих пор неясно, что верно в их воззрениях.

Мое указание на некого индивида, скажем, сэра Вальтера Скотта, может сообщить нам о том, как правильно использовать это имя. А вот указание на стрелку гальванометра хотя и снабжает нас именем причины ее отклонения, прикрепляет это имя лишь к причине данного конкретного отклонения (или к неопределенному подмножеству колебаний стрелки гальванометра). Оно не дает никакой информации о множестве событий иного рода, на которые однозначно ссылается имя «электрический заряд».

Когда от собственных имен переходят к именам естественных видов, при этом теряют доступ к той линии жизни, которая в случае собственных имен позволяет проверить корректность различных применений одного и того же термина. Индивиды, образующие естественное семейство, имеют линию жизни, но само естественное семейство – нет.

Пытаясь преодолеть одно из подобных затруднений, Бойд делает ход, который я считаю неудачным. Чтобы обойти его, он вводит понятие «эпистемического доступа», явно отказываясь от всякого использования «именования» и «крещения» и неявно, насколько я могу понять, устраняя обращение к остенсии.

Опираясь на понятие эпистемического доступа, Бойд сумел высказать немало убедительных суждений и по поводу оправдания использования конкретного научного языка, и по поводу отношения более позднего научного языка к более раннему, из которого он развился. К некоторым его суждениям в этой области я еще вернусь.

Несмотря на эти достоинства, теряется что-то существенное, как мне кажется, при переходе от «именования» к «эпистемическому доступу». При всем своем несовершенстве термин «именование» был введен для того, чтобы понять, каким образом при отсутствии определений можно устанавливать референты индивидуальных терминов. Когда устраняется или отбрасывается именование, исчезает связь между языком и миром.

Если я правильно понял текст Бойда, в чем не вполне уверен, проблемы, которым он посвящен, кардинально изменяются после введения понятия эпистемического доступа. С этого момента Бойд, видимо, просто предполагает, что сторонники некой теории, так или иначе, знают, на что ссылаются ее термины. Откуда они об этом знают, – их дело. Вместо того чтобы обобщить каузальную теорию референции, он попросту отказывается от нее.

Позвольте мне наметить иной подход. Хотя остенсия является базисом для установления референтов и собственных имен, и естественных видов, они различаются не только по сложности, но и по своей природе. Для собственного имени единственного акта остенсивного указания достаточно для фиксирования референции. Те из вас, кто хоть однажды видел Ричарда Бойда и сохранил хорошую память, узнают его даже спустя несколько лет. Но если я предъявлю вам колеблющуюся стрелку гальванометра и скажу, что причина колебаний называется «электрическим зарядом», вам понадобится нечто большее, чем хорошая память, чтобы правильно применять этот термин в случае грозы или для указания причины нагревания вашего электрического покрывала.

Для таких терминов, как «электрический заряд», трудно понять роль многократных остенсивных указаний, ибо в установлении их референции также участвуют законы и теории. Однако моя позиция становится ясной, когда речь идет о терминах, обычно применяемых благодаря непосредственному наблюдению.

Пример Витгенштейна с понятием «игра» подходит, как и любой другой. Человек, который видел шахматы, бридж, дартс, теннис и футбол и которому сказали, что все это – игры, без сомнения, признает, что триктрак и соккер также являются играми. Для установления референции в более сложных случаях (бокс или фехтование) требуется предъявление членов соседних семейств.

Например, войны и шайки грабителей обладают характеристиками, сходными с чертами многих игр (в частности, в них участвуют две стороны и есть потенциальный победитель), однако термин «игра» к ним не применяется. Еще утверждал, что показ лебедей и гусей играет существенную роль в приобретении умения узнавать уток [177] . Стрелка гальванометра может отклоняться как под воздействием гравитационного или магнитного притяжения, так и благодаря электрическому заряду.

Во всех этих областях установление референта термина естественного вида требует предъявления не только различных членов этого вида, но также и предъявления членов других видов, к которым этот термин может быть ошибочно отнесен. Только благодаря множеству таких примеров студент усвоит, что же именно другие авторы этой книги (например, Коэн и Ортони) [178] называют пространством свойств, и получит знание, необходимое для связи языка с миром.

Если это выглядит приемлемо (я не могу здесь говорить больше), то сходство с метафорой, на которое я хочу указать, становится очевидным. Предъявляя теннис и футбол в качестве парадигмальных случаев для термина «игра», человека, усваивающего язык, приглашают исследовать эти два примера (а вскоре также и другие) для открытия тех сходных характеристик, черт, которые делают их похожими и которые, следовательно, существенны для детерминации референции.

Как и в случае интерактивных метафор Блэка, сопоставление примеров необходимо для выявления сходства, на которое опирается метафора и от которого зависит детерминация референции. Как и в случае метафоры, конечным результатом сопоставления примеров является не определение, не перечень характеристик, присущих играм, и только играм, или черт, общих для людей и волков, и только для них.

Перечня такого рода просто не существует (не во всех играх имеется две стороны или победитель), однако сохраняется функционально-точный результат. И термины естественных видов, и метафоры выполняют свою роль, несмотря на то что они не удовлетворяют критериям осмысленности, провозглашаемым традиционными эмпириками.

Мои рассуждения о терминах естественных видов еще не имеют, конечно, прямого отношения к метафоре. Сопоставление тенниса с игрой в шахматы может быть частью процедуры установления референции термина «игра», однако нельзя сказать, что эти два примера связаны метафорически. Более того, до тех пор пока не установлены референты термина «игра» и других терминов, которые метафорически могут быть сопоставлены с игрой, сама метафора не может быть использована. Человек, еще не научившийся правильно применять термины «игра» и «война», может быть введен в заблуждение метафорой «Война есть игра» или «профессиональный футбол есть война». Тем не менее я считаю метафору вариантом более высокого уровня процесса, посредством которого остенсивное указание включается в установление референции терминов естественных видов.

Реальное сопоставление наборов игр выявляет особенности, позволяющие применять термин «игра» к жизни. Метафорическое сопоставление терминов «игра» и «война» выявляет другие особенности, необходимые для того, чтобы реальные игры и войны могли быть объединены в отдельные естественные семейства. Возможно, Бойд прав, утверждая, что природа задает «совокупности», которые должны выделить термины естественных видов, однако метафора напоминает нам о том, что другой язык может выделять иные совокупности, рассекая мир иным образом.

Последние два предложения касаются проблем, возникающих в связи с понятием природной совокупности, и я кратко остановлюсь на них в заключительных замечаниях по поводу истолкования Бойдом смены теорий. Однако сначала хочу обратить внимание еще на один момент, связанный с использованием метафоры в науке.

До сих пор я говорил о напоминающих метафору процессах, которые играют важную роль в детерминации референтов научных терминов, ибо считаю их менее ясными и более фундаментальными, нежели метафора. Однако, как совершенно справедливо утверждает Бойд, подлинные метафоры (вернее, аналогии) также играют в науке фундаментальную роль, иногда выступая в качестве «незаменимой части лингвистического багажа научной теории» – части, играющей «системообразующую роль в теории, а не просто служащую для ее понимания». Эти слова принадлежат Бойду, и он сопровождает их хорошими примерами.

Особенно привлекательным я считаю рассмотрение им тех метафор, которые связывают когнитивную психологию с компьютерными науками, теорией информации и близкими дисциплинами. К тому, что он здесь сказал, я не могу добавить ничего полезного.

Прежде чем перейти к другому вопросу, я хотел бы заметить, что сказанное Бойдом о «системообразующих» метафорах имеет более широкий смысл. Он рассматривает не только «системообразующие», но и «поясняющие и педагогические» метафоры, например, описание атома как «солнечной системы в миниатюре». Последние он считает полезными в изложении и изучении теорий, однако они используются лишь как эвристическое средство, поскольку их можно заменить неметафорическими описаниями. «Можно сказать точно, – утверждает Бойд, – не прибегая к метафорическим средствам, в каком отношении Бор считал атомы похожими на Солнечную систему. Именно так и было, когда Бор выдвинул свою теорию».

Опять-таки я согласен с Бойдом, но тем не менее хочу привлечь внимание к способу, посредством которого заменяются метафоры, подобные той, что связывает атомы и солнечные системы.

Бор и его современники создали модель, в которой электроны и ядра атомов были представлены в виде крохотных кусочков заряженной материи, взаимодействующих по законам механики и электромагнитной теории. Эта модель представляла метафору Солнечной системы посредством процесса, подобного метафоре. Модель атома Бора не воспринималась буквально: никто не считал, что электроны и ядра в точности похожи на бильярдные шары или шарики для пинг-понга, было известно, что не все законы механики и электромагнитной теории к ним применимы, исследование того, какие законы здесь применимы и где кончается сходство электронов и ядер с биллиардными шарами, было центральной задачей квантовой теории.

Кроме того, даже когда процесс использования потенциального сходства дал все, что мог (он так и не был исчерпан до конца), планетарная модель сохранила свое значение для теории. Без нее даже сегодня нельзя написать уравнение Шредингера для сложных атомов или молекул, ибо различные термины этого уравнения ссылаются на модель, а не прямо на природу.

Рискну предположить, хотя здесь и сейчас я еще не готов защищать это предположение, что те же самые процессы выявления сходства, которые Блэк ограничивает функционированием метафор, присущи также использованию моделей в науке. Однако модели служат не только педагогическим или эвристическим целям, поэтому напрасно современная философия науки пренебрегает их рассмотрением.

Теперь перехожу к той части статьи Бойда, где речь идет о выборе теории. К сожалению, для ее обсуждения у меня слишком мало времени, хотя, быть может, это и не совсем плохо, поскольку обсуждение проблемы выбора теории ничего не добавляет к рассмотрению нашей центральной темы – метафоры. Во всяком случае, что касается проблемы выбора теории, то по многим вопросам мы с Бойдом не расходимся во мнениях, а в той области, где расхождения между нами становятся очевидными, мне трудно точно сказать, в чем именно мы с ним расходимся.

Мы оба стойкие реалисты. Наши расхождения относятся к обязательствам, которые вытекают для приверженцев реалистической позиции. Однако ни один из нас еще не представил понимания этих обязательств. Истолкование Бойда воплощено в метафорах, которые мне представляются ошибочными. Однако когда он пытается заменить их, я теряюсь.

При таких обстоятельствах постараюсь лишь кратко обозначить области, в которых наши воззрения совпадают и в которых они, по-видимому, расходятся. Кроме того, в целях краткости я в дальнейшем не буду останавливаться на различии между самой метафорой и процессами, сходными с метафорой, – различии, о котором я говорил выше. В этих заключительных замечаниях слово «метафора» относится ко всем процессам, в которых сопоставление терминов или конкретных примеров привлекается для создания сети сходств, помогающих детерминировать способ связи языка с миром.

Теперь попробуем суммировать элементы моей позиции, с которыми Бойд в значительной мере согласен.

Метафора играет существенную роль в установлении связей между научным языком и миром. Эти связи, однако, не задаются раз и навсегда. В частности, смена теорий сопровождается сменой некоторых важных метафор и соответствующих частей сети сходств, посредством которой термины соотносятся с природой. После Коперника Земля стала походить на Марс (и рассматриваться как планета), а до него Земля и Марс находились в разных естественных семействах. До Дальтона раствор соли в воде принадлежал к семейству химических соединений, после Дальтона его стали относить к физическим смесям и т. д.

Я убежден также в том, хотя не знаю, согласится ли с этим Бойд, что подобные изменения в сети сходств иногда появляются в ответ на новые открытия без какого-либо изменения научной теории. Наконец, эти изменения в способах связи научных терминов с природой не являются, вопреки логическому эмпиризму, чисто формальными или чисто лингвистическими. Напротив, они происходят в ответ на давление наблюдений или экспериментов и в результате обеспечивают более эффективные способы исследования тех или иных сторон естественных явлений.

Наше согласие с Бойдом по этим вопросам не вызывает удивления, однако это согласие не является полным. Бойд неоднократно подчеркивает, что каузальная теория референции или понятие эпистемического доступа дает возможность сравнивать успешные научные теории. Противоположную точку зрения, согласно которой научные теории несравнимы, неоднократно приписывали мне, и Бойд может считать, что я разделяю эту точку зрения. Однако книга, на которой основывается эта интерпретация, содержит немало очевидных примеров сравнения успешных теорий.

Я не сомневался, что сравнение возможно и что оно играет важную роль в момент выбора теории, и старался обосновать иные положения.

Во-первых, мысль о том, что сравнение успешных теорий друге другом и с миром никогда не определяет выбора теории. В период, когда происходит реальный выбор теории, два человека, полностью согласные между собой относительно ценностей и методов науки и признающие одни и те же данные, тем не менее вполне легитимно могут расходиться в выборе теории.

Во-вторых, я утверждал, что успешные теории несоизмеримы (не путать с несравнимостью) в том смысле, что референты некоторых терминов, входящих в обе теории, зависят от содержащей их теории. Нет нейтрального языка, в который можно было бы перевести обе теории и релевантные данные с целью сравнения теорий.

Я полагал, быть может ошибочно, что со всем этим Бойд согласен. Если так, то наше согласие увеличивается еще на один шаг. В каузальной теории референции мы оба видим важное средство для выявления связей между успешными теориями и для раскрытия природы разделяющих их расхождений.

Позвольте привести чрезвычайно простой пример, показывающий, что именно я имею в виду. Техника именования или выделения линии жизни позволяет проследить за астрономическими индивидами, скажем, Землей и Луной, Марсом и Венерой, в периоды смены теорий, в частности в период коперниканской революции. Линия жизни этих четырех индивидов не прерывалась в течение перехода от геоцентрической к гелиоцентрической теории, однако в результате этого перехода все четыре объекта поменяли свои естественные семейства. До Коперника Луна принадлежала к семейству планет, но после Коперника изменила свой статус; Земля после Коперника вошла в семейство планет. Устранение Луны из семейства планет и добавление Земли к списку индивидов, которые можно представить в качестве образцов для термина «планета», изменило набор свойств, детерминирующих референты этого термина. Перемещение Луны в другое семейство уточнило эту детерминацию.

Такое перераспределение индивидов среди естественных семейств или видов и, как следствие, изменение свойств, детерминирующих референцию, является главной (возможно, единственной главной) чертой эпизодов, которые ранее я назвал научными революциями.

В заключение хочу обратиться к области, в которой метафоры Бойда намекают на то, что наши пути расходятся. Одной из этих метафор, не один раз встречающейся в его статье, является утверждение о том, что научные термины «разрезают (или могут разрезать) природу на части». Эта метафора и понятие квазиреференции Филда часто используются Бойдом при рассмотрении изменений научной терминологии во времени. Более старые языки, полагает он, достигали успеха в расчленении мира на части. Однако часто они содержали «реальные ошибки в классификации естественных явлений», многие из которых были исправлены последующим «более изощренным истолкованием этих частей». Прежний язык, например, «мог соединять какие-то вещи, сходство между которыми не было существенным, или, напротив, разводить такие объекты, которые действительно были фундаментально похожи» (курсив мой. – Г.К.).

Такой способ выражения лишь перефразирует один из вариантов классического эмпиризма, согласно которому научные теории дают все более адекватное приближение к природе. Вся статья Бойда опирается на предположение о том, что природа структурирована единственным образом, а научная терминология все более точно воспроизводит эту структуру. По крайней мере я не знаю, как иначе истолковать его утверждения, если отсутствует независимый оттеорий способ отличить фундаментальные или важные сходства от того, что является лишь случайным и несущественным [179] .

Конечно, описание смены теорий как процесса последовательного приближения к реальности не является ошибочным в качестве предположения, однако такое описание требует аргументов, которых нет в статье Бойда. Одним из таких аргументов было бы обращение к эмпирической проверке сменяющих друг друга научных теорий. Однако мы не имеем дело с парой теорий, поскольку более современная теория уже по определению провозглашается лучшим приближением. Если же дана последовательность трех или более теорий, изучающих приблизительно одни и те же аспекты природы, то можно, если Бойд прав, обнаружить процесс выделения реальных совокупностей природы.

Здесь потребовались бы более сложные и тонкие аргументы. Вопрос о них я оставляю открытым, однако глубоко убежден: эти аргументы не будут иметь успеха.

Рассматриваемая в качестве множества инструментов, используемых для решения технических головоломок в различных сферах, наука со временем становится все более точной и расширяет сферу своих исследований. В качестве инструмента наука, безусловно, прогрессирует. Однако Бойд говорит не об инструментальной эффективности науки, а о ее онтологии, о том, что реально существует в природе, о реальных совокупностях мира. А в этой сфере я не нахожу исторических свидетельств прогресса. Однако я неоднократно утверждал, что онтология релятивистской физики во многих важных отношениях лучше, чем онтология аристотелевской или ньютоновской физики. Это один пример из множества подобных примеров.

Метафора природных совокупностей Бойда тесно связана с другой, которую я хочу рассмотреть. Вновь и вновь он говорит о процессе смены теорий как о «приспособлении языка к миру». Как и раньше, эта метафора носит онтологический характер: мир, на который ссылается Бойд, является реальным миром, который еще не известен, но к познанию которого наука приближается посредством последовательных приближений.

Затруднения, связанные с последовательным продвижением этой точки зрения, были указаны выше, однако этот способ ее выражения позволяет немного иначе сформулировать мои возражения. Что собой представляет мир, спрашиваю я, если он не включает в себя те объекты, на которые в данный момент ссылается актуально используемый язык? Была ли Земля планетой в мире докойерниканских астрономов, пользующихся языком, в котором свойства, присущие референтам термина «планета», исключали отнесение этого термина к Земле? Так ли уж очевидно, что лучше говорить о приспособлении языка к миру, а не о приспособлении мира к языку? Может, существует способ выражения, который само это различие делает иллюзорным? Может быть, то, что мы называем «миром», не более чем результат взаимного приспособления опыта и языка?

Я завершаю обсуждение своей собственной метафорой. Мир Бойда с его совокупностями представляется мне, подобно кантовской «вещи в себе», в принципе непознаваемым. Позиция, к которой я постепенно приближаюсь, также является кантианской, но без его «вещи в себе» и с такими категориями мышления, которые со временем способны изменяться в результате взаимного приспособления языка и опыта. Я думаю, такая позиция не делает мир менее реальным.

Глава 9 Рациональность и выбор теории

Эта статья была представлена в виде доклада на симпозиуме, посвященном философии КГ. Гемпеля, организованном Американской философской ассоциацией в декабре 1983 г. Материалы симпозиума были опубликованы в The Journal of Philosophy 80(1983). Перепечатано с разрешения журнала [180] .

Следующие ниже заметки представляют собой краткое изложение одного из результатов моего длительного общения с К.Г. Гемпелем. Это общение началось двадцать лет назад, когда я достиг среднего возраста и прибыл в его университет.

Если в этом возрасте можно найти нового учителя, то для меня им стал Гемпель. У него я научился осознавать философские тонкости, важные для моей деятельности. В нем я увидел человека, для которого философские дистинкции служили продвижению к истине, а не были средством одержать победу в споре. Участие в симпозиуме, организованном в его честь, доставляет мне большое удовольствие.

К числу вопросов, которые мы часто и оживленно обсуждали, относятся вопросы оценки и выбора научных теорий. В отличие от других философов, придерживавшихся одинаковых с ним убеждений, Гемпель рассматривал мои воззрения в этой области с доброжелательной тщательностью: он не принадлежал к числу тех, кто утверждал, будто я пропагандирую иррациональность выбора теории. Но он понимал, почему другие философы могут придерживаться такого мнения. В своих сочинениях и в беседах он критиковал недостатки аргументации или мой переход от дескриптивных к нормативным обобщениям и неоднократно удивлялся тому, что я совершенно не вижу разницы между объяснением поведения, с одной стороны, и его оправданием – с другой [181] . К нашему длительному обсуждению этих вопросов я сейчас и обращаюсь. При каких обстоятельствах можно с уверенностью утверждать, что критерии, которыми –

как можно наблюдать — руководствуются ученые при оценке теорий, действительно служат рациональным базисом для их суждений?

Я начинаю с утверждения, впервые высказанного мной в комментариях по поводу статьи Гемпеля в Чапел-Хилле в 1976 г. И он, и я предполагали, что оценка критериев выбора теории требует предварительного уточнения целей, достигаемых посредством этого выбора. Теперь допустим (ниже я покажу, что это упрощающее допущение необязательно), что цель ученого при выборе теории состоит в увеличении эффективности «решения головоломок», как я выражался. С этой точки зрения теории следует оценивать по их эффективности в производстве предсказаний, согласующихся с результатами эксперимента и наблюдения. Число таких соответствий и их точность рассматриваются как свидетельства в пользу теории.

Ясно, что ученый, преследующий такую цель, повел бы себя иррационально, если бы честно сказал: «Замена традиционной теории X новой теорией Y снижает точность решения головоломок, однако не затрагивает других критериев, посредством которых я оцениваю теории; тем не менее я выбираю теорию 7 и отбрасываю X». При данной цели такой выбор будет очевидно самоубийственным.

Аналогичные соображения справедливы для выбора такой теории, которая уменьшает число решаемых головоломок, делает их решения более сложными (следовательно, затрудняет поиск решения) или увеличивает число разных теорий (то есть повышает сложность технического аппарата), необходимых для решения головоломок в данной научной области. Любой такой выбор сразу вступает в конфликт с профессиональной целью ученого. Нет более ясного признака иррациональности. Аргументы подобного типа можно высказать и в отношении других стандартов оценки теорий. Если науку действительно можно описать как деятельность по решению головоломок, этих аргументов достаточно для обоснования рациональности существующих норм.

С момента нашей встречи в Чапел-Хилле Геми ель внушал мне, что я должен найти более глубокий вариант собственной точки зрения. В предпоследнем абзаце статьи, опубликованной в 1981 г., он указал на то, что некоторых затруднений моей концепции выбора теории можно было бы избежать, если бы желаемые свойства, скажем, точность и расширение области исследований, включаемые в оценку теорий, рассматривались не просто как средства решения головоломок, а как цели, к достижению которых стремится научное исследование [182] . Несколько позже он писал:

«Обычно считают, что наука стремится сформулировать все более широкое и систематизированное мировоззрение, дающее объяснения и предсказания. Мне представляется, что критерии (desiderata) (детерминирующие приемлемость теории) лучше всего рассматривать как попытки более полно и точно выразить это понимание. И если цели чисто научного исследования указаны посредством критериев, то при выборе между двумя конкурирующими теориями рационально отдавать предпочтение той, которая лучше удовлетворяет этим критериям… (Эти рассуждения) можно рассматривать как почти тривиальное оправдание выбора теорий в соответствии с ограничениями, налагаемыми признанными критериями» [183] .

Поскольку это ослабляет обязательства в отношении любой конкретной цели, скажем, решения головоломок, формулировка Гемпеля предпочтительнее моей, а в других отношениях наши позиции совпадают. Но если я правильно его понял, Гемпель в меньшей степени, чем я, удовлетворен этим подходом к проблеме рациональности выбора теории. В процитированном отрывке он называет его «почти тривиальным», поскольку в основе предложенного выбора лежит нечто, очень похожее на тавтологию, и обнаруживает отсутствие в нем философского элемента, который должен быть присущ удовлетворительному оправданию норм рационального выбора теории. В частности, он подчеркивает два аспекта, в которых почти тривиальное оправдание не достигает цели. «Проблему формулирования норм для критической оценки теорий, – отмечает он, – можно рассматривать как современный отросток классической проблемы индукции» – проблемы, к которой почти тривиальное оправдание «не имеет отношения» (92). В другом месте он говорит о том, что если нормы выведены из описания существенных особенностей науки (моей «деятельности по решению головоломок» или его «все более исчерпывающего, систематизированного мировоззрения»), то выбор описания, выступающего в качестве предпосылки почти тривиального подхода, сам нуждается в обосновании, которого ни один из нас не дает (86 и далее, 93). Виды активности, наблюдаемые охранителями науки, можно описывать разными способами, каждый из которых порождает свои критерии. Чем можно оправдать выбор одного из этих описаний и отбрасывание других?

Примеры недостатков почти тривиального подхода удачно подобраны, и я вскоре к ним вернусь. А сейчас выскажу аргумент, показывающий, что дескриптивная предпосылка конкретного вида не нуждается в дальнейшем оправдании, а сам почти тривиальный подход является более глубоким и фундаментальным, чем полагал Гемпель.

Здесь я вторгаюсь в область, новую для меня, и сначала хочу пояснить свой аргумент, сославшись на его связь с позицией, которую я подробно разрабатывал ранее. Если я прав, дескриптивная предпосылка почти тривиального подхода в языке, используемом для описания человеческих действий, проявляет две тесно связанные особенности, которые ранее я считал существенными свойствами языка, служащего для описания природных явлений [184] .

Прежде чем вернуться к проблеме рационального оправдания, позвольте кратко описать проявления этих характеристик в той области, где я впервые с ними столкнулся.

Первую особенность я недавно назвал «локальным холизмом». Многие из обозначающих терминов, по крайней мере научных языков, не могут быть усвоены или определены изолированно, их следует усваивать вместе с другими терминами. Кроме того, в процессе обучения существенную роль играют явные или неявные обобщения относительно членов таксономических категорий, на которые эти термины разделяют мир. Один из наиболее простых примеров – ньютоновские термины «сила» и «масса». Нельзя научиться употреблять один из них, не усваивая одновременно, как используется другой. И этой частью языка нельзя овладеть вполне, не обращаясь ко второму закону движения Ньютона. Только с его помощью можно научиться выделять ньютоновские силы и массы и соотносить эти термины с природой.

Из этого холистского истолкования процедуры обучения следует вторая особенность научных языков. Если термины взаимосвязанного множества терминов усвоены, то их можно использовать для формулировки бесконечного множества новых случайных обобщений. Однако некоторые из обобщений, причем не только первоначальных, считаются необходимыми.

Вернемся к силе и массе Ньютона. Сила гравитации может быть обратно пропорциональной кубу, а не квадрату расстояния; Гук мог бы обнаружить, что сила упругости пропорциональна квадрату перемещения. Эти законы были бы совершенно случайны. Однако никакой мыслимый эксперимент не смог бы изменить форму второго закона Ньютона. Если бы второй закон был заменен другим, это повлекло бы за собой локальное изменение языка, в котором были сформулированы законы Ньютона. И обратно: ньютоновские термины «сила» и «масса» могут успешно функционировать только в том мире, где справедлив второй закон.

Я назвал второй закон необходимым, однако смысл, в котором он необходим, требует уточнения. Этот закон не является тавтологией. Во-первых, ни термин «сила», ни термин «масса» нельзя использовать для определения друг друга. Во-вторых, в отличие от тавтологии второй закон можно проверить. Можно измерить ньютоновские силу и массу, вставить результаты во второй закон и обнаружить, что закон неверен. Тем не менее я считаю второй закон необходимым в следующем относительном смысле: если этот закон рушится, то ньютоновские термины в его утверждениях становятся необозначающими. Никакая замена второго закона не будет совместима с языком Ньютона. Важные части этого языка можно использовать без затруднений только в той мере, в какой принимается этот закон. Возможно, в такой ситуации термин «необходим» не вполне подходящий, но у меня нет лучшего. Термин «аналитический» не подходит.

Вернемся теперь к почти тривиальному оправданию норм или критериев выбора теории и начнем задавать вопросы людям, придерживающимся этих норм. Что значит быть ученым? Кого обозначает термин «ученый»?

Само это слово было введено Уильямом Уэвеллом приблизительно в 1840 г. Его распространение было обусловлено тем, что в конце предыдущего столетия термин «наука» начинает использоваться в его современном смысле – для обозначения постепенно формирующегося множества конкретных дисциплин, отличного от таких множеств, как «чистое искусство», «медицина», «право», «инженерное дело», «философия» или «теология».

Похоже, ни один из этих наборов дисциплин нельзя охарактеризовать посредством множества необходимых и достаточных условий, выполняемых их членами. Признание деятельности некоторой группы в качестве научной (художественной или медицинской) отчасти определяется знакомством с другими областями того же самого набора, а отчасти ее отличием от видов деятельности, принадлежащих к другим наборам дисциплин.

Итак, чтобы научиться использовать термин «наука», нужно научиться использовать также другие дисциплинарные термины – например, «искусство», «инженерное дело», «медицина», «философия» и даже, может быть, «теология». Возможность идентифицировать определенную деятельность как науку (искусство или медицину) дает ее положение в известном семантическом поле, содержащем и другие дисциплины. Знать положение науки среди других дисциплинарных видов деятельности – значит знать, что означает термин «наука» или, иначе говоря, что такое наука.

Таким образом, имена дисциплин отмечают таксономические категории, которые, подобно терминам «масса» и «сила», нужно изучать в совокупности. Этот локальный лингвистический холизм был первой особенностью, отмеченной выше. Вторая особенность следует вместе с ним.

Термины, обозначающие конкретные дисциплины, эффективно функционируют только в мире, где существуют дисциплины, полностью похожие на наши собственные. Сказать, например, что в античности наука и философия представляли собой одно и то же, значит сказать, что в античной Греции до кончины Аристотеля не было занятия, которое можно было бы классифицировать как философию или как науку. Конечно, современные научные дисциплины возникли из древних, но не одна из одной, не из древней предшественницы, которую можно считать (более примитивной) формой современной дисциплины.

Подлинные предшественники требуют описания в своих собственных, а не в наших терминах, и выполнение этой задачи нуждается в словаре, который подразделяет и классифицирует виды интеллектуальной деятельности совершенно иначе, чем мы. Отыскание словаря, позволяющего описывать и понимать прошлые эпохи или иные культуры, является центральной задачей историков и антропологов [185] . Если антрополог отказывается отрешения этой задачи, его называют «этноцентрическим» антропологом; историка называют «вигом».

Тезис о необходимости других языков для описания других эпох и культур опять-таки может быть обращен. Когда мы используем свой собственный язык, то любая деятельность, которую мы называем «наукой», «философией», «искусством» и т. д., обязательно должна проявлять достаточно много свойств, характерных для тех видов деятельности, к которым мы обычно относим эти термины. Как обращение ко второму закону Ньютона требуется для выделения ньютоновских сил и масс, точно так же выделение референтов современных названий конкретных дисциплин требует обращения к семантическому полю, которое объединяет деятельности, ориентируясь на такие свойства, как точность, красота, предсказательная сила, нормативность, общность и т. п.

Хотя некоторая конкретная деятельность допускает различные описания, только черты, закрепленные в словаре дисциплинарных особенностей, позволяют идентифицировать эту деятельность в качестве, скажем, научной. Только этот словарь может поместить деятельность в число научных дисциплин и отделить ее от иных видов деятельности. Это необходимое свойство всех референтов современного термина «наука».

Конечно, отдельная наука не обязательно обладает всеми характеристиками (положительными или отрицательными), которые считаются полезными при отождествлении дисциплин как научных: не все науки делают предсказания, не все науки пользуются экспериментом. И не обязательно всегда должна существовать возможность решить, опираясь на эти характеристики, является данная деятельность научной или нет. Однако человек, владеющий соответствующим дисциплинарным языком, не может, не впадая в противоречие, произнести такое, например, утверждение: «Наука X является менее точной, чем не-наука К; иначе они находились бы в одном положении относительно всех дисциплинарных характеристик». Человек, высказывающий такие утверждения, оказывается вне своего языкового сообщества. Упорное их повторение приводит к нарушению коммуникации и к обвинениям в иррациональности. Человек уже не может решить, что означает термин «наука» и что такое наука.

Теперь я возвращаюсь к тому, с чего начал. Человек, называющий Хнаукой, a Y— не-наукой, поступает так же, как человек, о котором шла речь выше, предпочитающий теорию Х теории Y. Они оба нарушают семантические правила, позволяющие языку описывать мир. Собеседник, предполагающий, что они правильно пользуются языком, обвинил бы их в противоречивости. Признав их употребление языка ошибочным, он вряд ли смог бы понять, что именно они пытаются сказать.

Однако такие утверждения нарушают не только правила языка. Правила – не просто соглашения, противоречие, возникающее в результате их нарушения, не является отрицанием тавтологии. Здесь, скорее, отбрасывается эмпирически обоснованная классификация дисциплин, воплощенная в их словаре и применяемая с опорой на дисциплинарные характеристики.

Этот словарь можно исправлять, но, как я пытался показать, не за счет замены одного термина другим. Исправление должно включать в себя одновременное изменение значительных частей дисциплинарного словаря. А до тех пор, пока такого изменения не произошло, человек, предпочитающий теорию Х теории У, просто выбывает из игры в научный язык. В этом я вижу пользу почти тривиального подхода к оправданию норм для выбора теории.

Конечно, он дает очень мало. Гемпель прав, указывая на то, что почти тривиальный подход не дает решения проблемы индукции. Однако теперь между ними установлен контакт. Подобно «массе» и «силе» или «науке» и «искусству», «рациональность» и «оправдание» являются совместно определяемыми терминами. Необходимым требованием для каждого из них является соответствие ограничениям логики, и я использовал это обстоятельство, чтобы показать: обычные нормы для выбора теории являются оправданными (излишне говорить «рационально оправданными»).

Другое требование подразумевает соответствие ограничений опыта, если нет хороших оснований для их нарушения. Оба требования выражают часть того, что считается рациональным.

Неизвестно, что пытается сказать человек, отрицающий рациональность обучения на опыте (или отрицающий, что опирающиеся на опыт выводы оправданны). Однако все, что составляет базис проблемы индукции, есть признание того, что у нас нет рациональной альтернативы обучению на опыте, и вопрос заключается в том, почему это так. Речь идет не об оправдании обучения на опыте, а об объяснении жизнеспособности всей языковой игры, включающей в себя «индукцию» и подкрепляющей форму жизни, в которой мы участвуем.

Я не пытаюсь отвечать на этот вопрос, но хотел бы. Вместе с большинством из вас я разделяю любопытство Юма. При подготовке этой статьи я понял, что любопытство может быть внутренне присуще этой игре, однако еще не готов сделать такой вывод.

Глава 10 Естественные и гуманитарные науки

Это выступление было подготовлено для панельной дискуссии в Университете Ла Салле, организованной при финансовой поддержке Большого философского консорциума Филадельфии 11 февраля 1989 г. (В дискуссии должен был принять участие Чарлз Тейлор, но в последнюю минуту отказался.) Это выступление было опубликовано в «The Interpretive Тит Phibsophy, Science, Culture», ed. by David R. Hiley, James F. Bohman, and Richard Shusterman (Ithaca: Cornell University Press, 1991). Опубликовано с разрешения издательства Корнелъского университета.

Позвольте начать с фрагмента автобиографии. Сорок лет назад, когда только начал разрабатывать неортодоксальные идеи, касающиеся природы естественных наук, в частности физики, я познакомился с некоторыми сочинениями континентальной литературы по методологии социальных наук. В частности, если память мне не изменяет, прочел пару методологических работ Макса Вебера, тогда только что переведенных Толкоттом Парсонсом и Эдвардом Шилзом, а также некоторые важные главы из сочинения Эрнста Кассирера «Очерки о человеке». То, что я в них обнаружил, взволновало и ободрило меня. Эти выдающиеся авторы описывали социальные науки очень близко к тому способу описания, который я надеялся предложить для физических наук. Возможно, я действительно занимался чем-то стоящим.

Однако мое восхищение сменялось унынием, когда я доходил до последних страниц этих сочинений, которые напоминали читателю о том, что их анализ справедлив только для Geisteswissenschaften, то есть для социальных наук. «Die Naturwissenschaften,  – настойчиво повторяли авторы, – sine! ganzanders» («Естественные науки являются совершенно иными»), И за этим следовало относительно стандартное, квази-позитивистское, эмпиристское истолкование естествознания, то есть то, которое я надеялся устранить.

В этих обстоятельствах я обратился к собственному исследованию, материалом для которого служили физические науки и в области которых я получил докторскую степень. И тогда, и в более позднее время мое знакомство с социальными науками было чрезвычайно поверхностным. Тема моего сегодняшнего выступления – соотношение естественных и гуманитарных наук – не была предметом моих занятий, и у меня нет серьезных оснований для ее обсуждения. Тем не менее, хотя я всегда был далек от социальных наук, иногда мне встречались статьи, производившие на меня такое же впечатление, как работы Вебера и Кассирера. Это были прекрасные, глубокие статьи по социальным или гуманитарным наукам, однако меня всегда расстраивало, что в них присутствовал тот образ естествознания, который был для меня решительно неприемлем. Одно из таких сочинений служит причиной моего появления здесь.

Это статья Чарлза Тейлора «Интерпретация и науки о человеке» [186] . Для меня она представляет особый интерес, ибо я часто ее перечитывал, многое из нее почерпнул и часто использовал в своих лекциях. В итоге я с большим удовольствием принял приглашение летом 1988 г. участвовать вместе с ее автором в летнем Институте интерпретации NEH. До этого момента мы никогда не встречались, однако быстро вступили в оживленный диалог, который не прерывался до настоящей панельной дискуссии.

Размышляя над своим выступлением, я надеялся наживой и плодотворный обмен мнениями. Поэтому вынужденный отъезд профессора Тейлора вызывает глубокое сожаление. Хотя мне не хотелось бы говорить о профессоре Тейлоре в его отсутствие, но у меня нет другого выхода.

Во избежание недоразумений я должен начать с указания на то, по поводу чего мы с Тейлором сразу разошлись при нашей первой встрече в 1988 г. Это не вопрос о том, относятся ли гуманитарные и естественные науки к одному и тому же типу. Он настаивал на том, что это не так, а я, хотя и с долей скепсиса, склонен был с ним соглашаться. Однако мы резко расходились по вопросу о том, каким образом следует проводить разграничительную линию между этими науками. Я считал предлагаемый им способ вообще непригодным. Однако мое представление о том, чем его заменить, осталось чрезвычайно расплывчатым и неопределенным.

Чтобы сделать наши расхождения более конкретными, начну с простого варианта, который большинству из вас известен. С точки зрения Тейлора, человеческие действия представляют собой текст, написанный поведенческими знаками. Понимание деятельности, раскрытие значения поведения требует герменевтической интерпретации, а эта интерпретация, подчеркивает Тейлор, будет различной для разных культур, а иногда даже для разных индивидов. Вот эта особенность – интенциональность поведения – и отличает, по мнению Тейлора, изучение человеческой деятельности от изучения природных явлений. В своей классической статье, на которую я ссылался выше, он отмечает, например, что даже такие объекты, как горные породы или кристаллы снега, хотя и обладают упорядоченной структурой, не имеют значения и ничего не выражают. В той же статье он утверждает, что небеса являются одними и теми же для всех культур, скажем, как для японцев, так и для нас. Для изучения объектов такого рода, считает он, не требуется ничего похожего на герменевтическую интерпретацию. Если и можно сказать, что они имеют значение, то это значение будет одним и тем же для всех. Как он недавно выразился, они абсолютны и не зависят от наших интерпретаций.

Такая точка зрения ошибочна. Для обоснования своего мнения я также буду в качестве примера ссылаться на небеса. Этот пример я уже использовал для встречи в 1988 г. Возможно, он не стопроцентно убедительный, но благодаря простоте вполне подходит для краткого изложения.

Я не сравниваю и не могу сравнить наши небеса с небесами японцев, однако настаиваю: наши небеса отличаются от неба древних греков. Конкретизирую: мы и греки подразделяем небесные объекты на разные виды и разные категории. Наши классификации небесных объектов принципиально различны.

Греки подразделяли небесные объекты натри категории: звезды, планеты и метеоры. У нас есть категории с такими названиями, но то, что подразумевали под ними греки, очень сильно отличается оттого, что подразумеваем мы. Солнце и Луна входили в ту же категорию, что и Юпитер, Марс, Меркурий, Сатурн и Венера. Для них эти тела были похожи друг на друга и отличались от элементов категорий «звезда» и «метеор». С другой стороны, Млечный Путь, который для нас является совокупностью звезд, они зачисляли в ту же категорию, что и радугу, кольца вокруг Луны, звездопад и другие метеоры. Имеются и другие аналогичные классификационные различия. Объекты, похожие друг на друга в одной системе, оказываются непохожими в другой.

Со времен античной Греции классификация небесных объектов, образцы сходств и различий существенно изменились.

Я думаю, многие из вас захотят присоединиться к Чарлзу Тейлору и скажут мне, что налицо разница лишь в убеждениях относительно объектов, которые сами по себе остаются одними и теми же как для греков, так и для нас. Здесь не место серьезно рассматривать эту позицию. Но будь у меня больше времени, я, безусловно, попытался бы это сделать, и теперь хочу изложить хотя бы структуру моей аргументации.

Вот несколько пунктов, по которым мы с Чарлзом Тейлором согласны. Понятия – не важно, относятся они к природному или социальному миру, – являются достоянием сообществ (культур или субкультур). В любой данный момент времени они в значительной мере принимаются всеми членами сообщества и их передача от одного поколения следующему (иногда с некоторыми изменениями) играет ключевую роль в процессе, посредством которого сообщество готовит новых своих членов.

То, что я подразумеваю под «принятием понятия», пусть останется здесь неясным, однако я вместе с Тейлором категорически отвергаю позицию вечных стандартов. Усвоить некоторое понятие (планета, звезда, справедливость, торговля) не значит усвоить универсальное множество свойств, выражающих необходимые и достаточные условия применения этого понятия. Хотя человек, который понимает какое-то понятие, должен знать некоторые важные свойства объектов или ситуаций, подпадающих под него. Эти свойства могут варьироваться от одного индивида к другому, и ни одно из них не является необходимым для правильного применения понятия.

Таким образом, два человека могут иметь общее понятие, расходясь в убеждениях относительно свойств объектов или ситуаций, к которым оно применяется. Не думаю, что такое встречается часто, но в принципе это возможно.

Мы с Тейлором в значительной мере разделяем эти соображения. Однако начинаем расходиться во мнениях, когда он утверждает, что социальные понятия формируют мир, к которому их применяют, а естественнонаучные понятия этого не делают. Для него небеса не зависят от культуры, но я с этим не могу согласиться. Он мог бы сказать, что в то время как американец или европеец мог бы указать японцу на планеты или звезды, он не смог бы это сделать в отношении справедливости или торговли. Я возразил бы на это: указать можно только на индивидуальную экземплификацию понятия – на конкретную звезду или планету, на конкретный пример торговли или справедливости. И эти затруднения одинаковы как для природного, так и для социального мира.

Что касается социального мира, Тейлор сам привел аргументы для обоснования этих затруднений. Для природного мира основные аргументы были высказаны Дэвидом Уиггинсом в его работе «Самотождественность и субстанция» [187] . Для информативного указания на конкретную планету или звезду нужно иметь возможность указать на нее несколько раз, вновь и вновь выделяя один и тот же объект. А это нельзя сделать до тех пор, пока не усвоено видовое понятие, под которое подпадает данный объект.

Геспер и Фосфор являются одной и той же планетой (имеются в виду другие названия Венеры. – Примеч. ред.), но осознать их в качестве одного и того же объекта можно только при таком описании, только в качестве планет. До тех пор, пока не осознано тождество, ничего нельзя усвоить посредством указания. Как в случае справедливости или торговли, ни предъявление, ни изучение примеров не могут осуществиться до тех пор, пока не усвоено понятие об объекте, который предъявляют или изучают. А усвоение его, независимо от того, идет ли речь о естественных или социальных науках, обусловлено культурой, в рамках которой оно посредством примеров передается (иногда в измененном виде) от поколения к поколению.

Я действительно верю в некоторые (не все) абсурдные вещи, приписываемые мне. Небеса греков совершенно отличались от наших. По природе своей это различие такое же, как различие между социальными практиками разных культур, превосходно описанное Тейлором.

В обоих случаях различие коренится в концептуальных словарях. Нельзя установить между ними связь посредством чисто внешнего описания поведения. А при отсутствии словаря чисто внешнего описания любая попытка описать одно множество практик в концептуальном словаре другого множества практик ни к чему хорошему не приведет.

Это не означает, что при надлежащем терпении и соответствующих усилиях нельзя открыть категории другой культуры или нашего собственного прошлого. Однако это говорит о том, что здесь требуется открытие и герменевтическая интерпретация со стороны антрополога или историка.

В естественных науках, как и в гуманитарных, не существует нейтрального, не зависимого от культуры множества категорий, с помощью которого можно описывать совокупности объектов или действий.

Многие из вас уже давно поняли, что эти соображения воспроизводят то, что можно найти в «Структуре научных революций» и близких к этой работе сочинениях. Использованный мною пример – разрыв, отделяющий небеса древних греков от нашего неба – легко можно вывести из того, что раньше я назвал научной революцией. Ошибки и искажения, связанные с попытками описывать их небеса в концептуальном словаре, служащем для описания нашего неба, являются примером несоизмеримости. А потрясение, обусловленное заменой концептуальных очков, я не вполне адекватно описывал как перемещение в другой мир. Когда мы сталкиваемся с социальным миром другой культуры, подобное потрясение оказывается неизбежным. Мы можем и, по моему мнению, должны научиться точно так же относиться и к их природным мирам.

Поделиться:
Популярные книги

Мастер 6

Чащин Валерий
6. Мастер
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Мастер 6

Болотник

Панченко Андрей Алексеевич
1. Болотник
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
6.50
рейтинг книги
Болотник

Старатель 3

Лей Влад
3. Старатели
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
5.00
рейтинг книги
Старатель 3

Идеальный мир для Лекаря 5

Сапфир Олег
5. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 5

Приручитель женщин-монстров. Том 3

Дорничев Дмитрий
3. Покемоны? Какие покемоны?
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Приручитель женщин-монстров. Том 3

Мастер 3

Чащин Валерий
3. Мастер
Фантастика:
героическая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Мастер 3

Кодекс Охотника. Книга XIV

Винокуров Юрий
14. Кодекс Охотника
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XIV

Невеста

Вудворт Франциска
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
эро литература
8.54
рейтинг книги
Невеста

Наследник

Кулаков Алексей Иванович
1. Рюрикова кровь
Фантастика:
научная фантастика
попаданцы
альтернативная история
8.69
рейтинг книги
Наследник

Волк 2: Лихие 90-е

Киров Никита
2. Волков
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Волк 2: Лихие 90-е

Три `Д` для миллиардера. Свадебный салон

Тоцка Тала
Любовные романы:
современные любовные романы
короткие любовные романы
7.14
рейтинг книги
Три `Д` для миллиардера. Свадебный салон

Мимик нового Мира 5

Северный Лис
4. Мимик!
Фантастика:
юмористическая фантастика
постапокалипсис
рпг
5.00
рейтинг книги
Мимик нового Мира 5

Целитель

Первухин Андрей Евгеньевич
1. Целитель
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Целитель

Последний Паладин. Том 5

Саваровский Роман
5. Путь Паладина
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Последний Паладин. Том 5