После «Структуры научных революций»
Шрифт:
Принимая этот подарок, я начинаю с замечаний профессора Гемпеля. Хорошо помню нашу первую встречу: я работал в Беркли, но получил заманчивое предложение из Принстона; он жил недалеко от Центра новейших исследований в области поведенческих наук. Я навестил его, чтобы порасспросить об условиях жизни и работы в Принстоне. Если бы встреча прошла плохо, я не смог бы принять приглашение. Но все было хорошо, и я остался. Наша встреча в Пало-Альто была первой из множества теплых и плодотворных встреч. Как сказал профессор Гемпель (для меня он на долгие годы стал Петером), наши воззрения вначале отличались очень сильно, но постепенно сближались благодаря нашим встречам и беседам. Возможно, однако, они не так сильно различались, как мы оба считали, ибо я начал учиться у него почти пятьдесят лет назад.
В конце 1940-х гг. я был убежден, что распространенное истолкование значения, включая его различные позитивистские формулировки, бесплодно: ученые, казалось мне, не понимают терминов, которые используют в соответствии с предписаниями традиции, и ничто не доказывает, что они должны их понимать. Таково было мое умонастроение, когда я впервые познакомился со старой монографией Петера о формировании понятий.
Несмотря на то что текст был написан много лет назад, я увидел, что он имеет прямое отношение к моей позиции. Я сразу же был очарован этой монографией, и она сыграла значительную роль в моем интеллектуальном развитии. Во всяком случае, я обнаружил здесь четыре элемента разрабатываемой мной концепции: нужно учиться употреблению научных терминов; их использование опирается на описание того или иного парадигмального примера поведения природы; какое-то количество таких примеров требуется для процесса обучения; наконец, когда процесс завершен, учащийся усваивает не только значения понятий, но также некоторые обобщения относительно природы [189] .
Более общий и глубокий вариант этих идей через несколько лет был представлен Гемпелем в классической статье, которую он многозначительно назвал «Дилеммой теоретика» [190] .
Дилемма состояла в том, как сохранить принципиальное различие между тем, что тогда он называл «терминами наблюдения», и «теоретическими терминами». Когда, спустя еще несколько лет, он начал говорить об этом различии как о различии между «предварительно известными терминами» и терминами, которые усваиваются вместе с новой теорией, я заметил, что постепенно он начал принимать историческую точку зрения. Не знаю, изменился ли его словарь до нашей первой встречи или после нее, однако основания для сближения наших взглядов уже существовали.
После моего приезда в Принстон мы часто встречались с Петером и порой даже вместе преподавали. Когда позднее я стал читать курс, в котором был его ассистентом, то в разговорах со студентами обнаружил, что в историческом
Существовали и другие плоды моих разговоров с Петером, к одному из которыхя обращусь далее. Однако то, чем я прежде всего обязан ему, не относится к сфере идей. Это был опыт работы с философом, который стремится к достижению истины, а не к изобретению выигрышных аргументов.
Больше всего я люблю его за доброжелательность к чужим мнениям. Как же мне было не волноваться, когда я прямо вслед за ним поднялся на трибуну?
Эти замечания должны показать, что с самого начала моего вторжения в область философии я знал, что исторический подход, разрабатываемый мной, в значительной мере был ответом на трудности, с которыми сталкивалась логико-эмпиристская традиция, обращаясь к истории науки. «Две догмы» Куайна дали мне второй пример этих трудностей [191] .
Изящный набросок Микаэла Фридмана об этом совершенно верен, и я с нетерпением ожидаю появления его более полного варианта.
В своей первоначальной статье для конференции он высказал еще одно интересное замечание, которое подробно было развито здесь Джоном Эрманом. Какую бы роль в подготовке «Структуры научных революций» ни играли проблемы, с которыми сталкивался позитивизм, мое знание литературы по этим проблемам в период написания этой работы было крайне поверхностным. В частности, я почти ничего не знал о работе Карнапа после «Логического построения мира», и знакомство с ней меня сильно огорчило. Огорчение отчасти было вызвано тем, что я слишком плохо знал тех, с кем воевал.
Когда я получил письмо Карнапа с комплиментами по поводу моего труда, я истолковал это как проявление вежливости, а не как намек на возможность плодотворного обмена мнениями. К сожалению, я так же реагировал и в других случаях.
Тем не менее отрывки, процитированные Джоном с целью показать тесный параллелизм между позицией Карнапа и моей, когда их читаешь в контексте его статьи, обнаруживают и глубокое различие между нами. Карнап говорит о непереводимости, как и я. Однако, если я правильно понимаю Карнапа, изменение языка имело для него лишь прагматическое значение. В одном языке можно сформулировать утверждения, которые нельзя перевести на другой язык, однако все, что связано с научным познанием, можно выразить и критически проанализировать в любом языке, используя один и тот же метод и получая один и тот же результат. Факторы, влияющие на выбор того или иного языка, несущественны и для получаемых результатов, и особенно для их когнитивного статуса.
Эта сторона позиции Карнапа всегда была для меня неприемлема. Занимаясь с самого начала развитием познания, я рассматривал каждую стадию в эволюции некоторой области как возникающую – не прямо, конечно, – из предшествующей, более ранней стадии развития, которая ставит проблемы, находит данные и вырабатывает понятия, позволяющие перейти на новую ступень. Вдобавок я настаивал на том, что некоторые изменения концептуального словаря необходимы для ассимиляции и развития наблюдений, законов и теорий, не вошедших в более позднюю стадию (об этом говорит выражение «не прямо»). Но если так, тогда процесс перехода от прежнего состояния к новому становится интегральной частью науки, и понять этот процесс может лишь методолог, анализирующий когнитивный базис научных убеждений. Для меня изменение языка имеет когнитивное значение, а для Карнапа – не имеет.
К сожалению, некоторые «вызывающие отрывки», как назвал их Джон, привели многих читателей «Структуры научных революций» к мысли о том, что я пытался подорвать когнитивный статус науки, а не предложить новый взгляд на ее природу. Даже для тех, кто правильно понял мои намерения, книга очень мало говорила о том, как осуществляется переход от одной стадии развития науки к другой и каково его когнитивное значение. Теперь я гораздо лучше могу сказать об этом, и книга, над которой сейчас работаю, даст более развернутый ответ на эти вопросы.
Конечно, здесь я даже кратко не могу раскрыть содержание книги, однако, пользуясь положением комментатора, попробую все-таки рассказать, какой стала моя позиция за годы, прошедшие со дня выхода «Структуры научных революций». Иначе говоря, я хочу воспользоваться статьями из данной книги как средством для изложения своих взглядов. К моему большому удовольствию, все они, так или иначе, содействуют достижению моей цели.
Начну с предварительных замечаний о теме, которая для меня является главной: несоизмеримость и природа концептуальных расхождений между этапами развития науки, разделенных тем, что я назвал «научными революциями».
Мое столкновение с несоизмеримостью было первым шагом на пути к «Структуре научных революций», и это понятие до сих пор представляется мне главной инновацией моей книги. Однако даже еще до выхода «Структуры» я осознавал, что мои попытки описать это центральное понятие весьма несовершенны.
Стремление понять и прояснить его было моей навязчивой идеей на протяжении тридцати лет. В последние пять лет я подготовил несколько небольших серий статей, выражающих результаты моих размышлений [192] . Самой первой была серия из трех неопубликованных лекций, прочитанных в 1987 г. в Университетском колледже в Лондоне. Рукопись этих лекций, как говорит Ян Хакинг, является основным источником для решения того, что он назвал проблемой нового мира. Хотя решение, которое он описывает, никогда не было моим собственным и хотя мое решение существенно изменилось со времен написания рукописи, которую он цитирует, я испытал громадное удовольствие при чтении его статьи. При изложении моей нынешней позиции я буду предполагать знакомство с этой статьей.
Во-первых, хотя естественные виды дают мне некоторый исходный пункт, они не решают (по основаниям, которые цитирует Ян) всего круга проблем, встающих в связи с несоизмеримостью. Мне нужны понятия о видах, которые выходят далеко за рамки того, что обычно называют «естественными видами». По тем же причинам не годятся и «научные виды» Яна, ибо здесь требуется общая характеристика видов и терминов, обозначающих виды.
В своей книге я высказываю предположение: эту характеристику можно извлечь из эволюции механизмов переопределения того, что Аристотель называл «субстанциями», то есть линии жизни вещей, проходящей через пространство и время [193] . Отсюда возникает некий ментальный модуль, позволяющий нам учиться опознавать не только виды физических объектов (например, элементов, полей и сил), но также и виды мебели, политических режимов, личностей и т. д. Ниже я буду часто ссылаться на это как на словарь, в котором члены языкового сообщества хранят термины видов этого сообщества.
Требуемое увеличение общности представляет собой второе различие между моей позицией и точкой зрения Яна. Его номиналистический вариант моей позиции, исходящий из того, что существуют реальные единичные объекты, а мы подразделяем их на виды, не позволяет разглядеть мои проблемы. Причин много, я упомяну лишь одну: как можно построить в качестве индивидов референты таких терминов, как «сила» или «волновой фронт» (не говоря уже о «личности»)? Мне нужно такое понятие «видов», включая социальные виды, которое относилось бы к видам, населяющим мир и одновременно подразделяющим ранее существовавшую популяцию.
Потребность в таком понятии выражает последнее важное различие между точками зрения Яна и моей. Он надеется устранить из моей позиции остатки теории значения, а я не верю, что это можно сделать. Хотя я больше уже не говорю о чем-то столь неопределенном и общем, как «изменение языка», но продолжаю обсуждать изменение понятий и их имен, изменение концептуального словаря и концептуальной структуры, содержащей и понятия видов, и их имена.
Набросок теории, способной послужить базисом для такого обсуждения, является центральной задачей задуманной мною книги. Поэтому стороны теории значения, связанные с терминами видов, продолжают оставаться существенной частью моей позиции.
Здесь я могу предложить лишь краткий набросок позиции, которая сложилась у меня после написания упомянутых выше лекций.
Понятия видов не обязательно имеют имена, однако в языковых сообществах они эти имена имеют, и я ограничусь рассмотрением лишь таких понятий. Из общего числа английских слов их можно выделить благодаря грамматическим критериям: например, большинство из них являются именами существительными, снабженными определенным артиклем либо сами по себе, либо – в случае существительных, обозначающих вещества, – в сочетании с количественным существительным – например, «золотое кольцо». Таким терминам присущи некоторые важные свойства, частично они перечислены выше, когда я говорил о том, сколь многим обязан работе Петера Гемпеля о формировании понятий.
Термины, обозначающие виды, усваиваются в процессе использования: тот, кто уже владеет их употреблением, приводит учащемуся примеры их правильного употребления. Всегда необходимо несколько таких примеров, и их результатом оказывается усвоение более чем одного понятия. Когда процесс обучения завершен, учащийся приобретает знание не только понятий, но также и свойств мира, к которому они применяются.
Отсюда второе общее свойство терминов видов. Они проецируемы: знать какой-либо общий термин значит знать некоторые обобщения, справедливые для его референтов, и быть вооруженным для поиска других таких обобщений. Некоторые из таких обобщений выражают норму, допускающую исключения [194] . Например, утверждение «жидкости при нагревании расширяются» является таким нормативным обобщением, которое иногда нарушается (скажем, водой при температуре от 0° до 4° Цельсия). Другие обобщения являются законоподобными, не допускающими исключений, хотя часто формулируются лишь как приближения. В науках, где они главным образом встречаются, эти обобщения обычно являются законами природы: например, закон Бойля для газов или законы Кеплера для движения планет.
Эти различия в природе обобщений, которые усваиваются в процессе изучения общих терминов, соответствуют необходимым различиям в способах усвоения этих терминов. Большая часть общих терминов должна усваиваться в качестве членов одного или другого различных множеств.
Чтобы овладеть термином «жидкость», например (так, как он употребляется в современном обыденном языке), нужно также усвоить термины «твердое тело» и «газ»». Способность выделять референты любого из этих терминов решающим образом зависит от характеристик, которые отделяют референты одного термина от референтов других терминов. Это объясняет, почему термины такого рода должны изучаться одновременно и почему они образуют особое множество. Когда термины изучаются совместно, каждый из них связывается с нормативным обобщением относительно тех свойств, которые, по-видимому, присущи его референтам.
Общие термины иного рода, например «сила», стоят особняком. Термины, вместе с которыми нужно усваивать такой термин, тесно с ним связаны, но не по контрасту. Подобно самому термину «сила», они обычно не входят в особое множество, отличное от других.
Термин «сила» следует усваивать вместе с терминами типа «масса» и «вес». И они усваиваются на примерах ситуаций, в которых встречаются вместе и в которых проявляются законы природы. Я уже высказывал мысль о том, что нельзя усвоить термин «сила» (следовательно, и соответствующее понятие), не обращаясь к закону Гука и либо к трем законам движения Ньютона, либо к первому и третьему законам вместе с законом гравитации [195] .
Из этих двух особенностей общих терминов с необходимостью вытекает третья, указание на которую и является целью данного наброска. В некотором смысле ожидания, сопутствующие общему термину, хотя и могут варьироваться от индивида к индивиду, задают значение этого термина [196] . Поэтому изменение ожиданий, связанных с референтами общего термина, является изменением его значения.
Таким образом, в определенном языковом сообществе допустимы лишь ограниченные вариации набора ожиданий. В той мере, в какой два представителя языкового сообщества имеют совместимые ожидания относительно референтов некоторого термина, затруднений не возникает. Каждый из них может знать что-то такое об этих референтах, чего не знает другой, однако оба они будут выделять одни и те же вещи и обмениваться знаниями об этих вещах друг с другом.
Если их ожидания несовместимы, один из них иногда будет относить термин к такому референту, к которому другой человек этот термин не применяет. В этом случае происходит нарушение коммуникации, и дело осложняется тем, что как разница в значениях, так и расхождение между людьми не допускают рациональной оценки. Один или оба индивида могут нарушать социальные стандарты употребления термина, но только в отношении этих стандартов можно говорить, что кто-то из них прав или ошибается. Здесь речь идет скорее о соглашении, чем о факте.
Это затруднение можно истолковать как пример многозначности: два человека применяют одно и то же имя к разным понятиям. Хотя такое истолкование почти корректно, оно не исчерпывает всей глубины нашего затруднения.
Есть стандартный способ устранения многозначности, широко используемый в аналитической философии: там, где было одно имя, вводится два новых имени. Если, скажем, таким многозначным термином является термин «вода», затруднения устраняются посредством замены
Несмотря на то что два новых термина имеют разные значения, большая часть референтов «воды-1» будет референтами «воды-2», и наоборот. Однако каждый из этих терминов обозначает также объекты, которых не обозначает другой, и именно в отношении таких объектов два члена языкового сообщества расходились в своем употреблении слова «вода».
Введение двух терминов вместо одного разрешает затруднение в коммуникации, позволяя собеседникам понять, что их расхождение просто семантическое. Они расходятся во мнениях относительно слов, а не вещей.
Однако такой способ преодоления расхождений лингвистически несостоятелен. И «вода-1», и «вода-2» являются общими терминами, следовательно, связанные с ними ожидания проецируемы. Некоторые из этих ожиданий будут различными, что приведет к затруднениям в области их применимости.
Обозначение объекта из общей области термином «вода-1» влечет одно множество ожиданий относительно этого объекта; обозначение того же объекта термином «вода-2» влечет другое множество ожиданий, отчасти несовместимое с первым. Оба эти имени нельзя применять одновременно, а какое из них выбрать уже не является предметом лингвистического соглашения, а зависит от свидетельств и фактов. А если к положениям дел относятся серьезно, то с течением времени лишь один из этих двух терминов может выжить в данном языковом сообществе.
Это затруднение становится наиболее очевидным, когда речь идет о таких терминах, как «сила», с которыми связаны ожидания законоподобного поведения. Если референт находится в области пересечения (скажем, аристотелевского и ньютоновского употребления термина «сила»), он попадает в область действия двух несовместимых законов природы.
Для нормативных ожиданий это запрещение можно немного ослабить: запрещается одновременно употреблять только те термины, которые принадлежат одному и тому же обособленному множеству и референты которых входят в область пересечения. «Самцы» и «лошади» могут пересекаться, но «лошадь» и «корова» не пересекаются [197] .
Периоды употребления языковым сообществом пересекающихся общих терминов заканчиваются одним из двух результатов: либо один из этих терминов полностью вытесняет другой, либо сообщество вводит новый, дополнительный термин. Последнее, как я покажу ниже, является основанием возрастающей специализации и дифференциации наук.
Это, конечно, мой вариант решения проблемы, которую Ян назвал проблемой нового мира. Термины видов обеспечивают категории, служащие для описания мира и для формулирования обобщений. Если концептуальные словари двух сообществ различаются, то члены этих сообществ будут описывать мир по-разному и формулировать разные обобщения. Иногда такие различия можно преодолеть за счет перенесения понятий одного общества в концептуальный словарь другого. Если же переносимые термины являются общими терминами, которые пересекаются с уже имеющимися общими терминами, перенесение оказывается невозможным, по крайней мере такое перенесение, которое позволяет обоим пересекающимся терминам сохранить свое значение, свою проецируемость, свой статус общих терминов. Некоторые виды объектов, существующие в мирах этих двух сообществ, оказываются тогда непреодолимо разными, и это различие уже не между описаниями, а между описываемыми мирами. Нельзя ли в таких обстоятельствах сказать, что члены двух разных языковых сообществ живут в разных мирах?До сих пор я рассматривал то, что Ян называет научными видами или видами, которые природа демонстрирует членам некоторой культуры. К ним я вернусь, когда в следующем разделе буду обсуждать статью Джеда Бухвальда. Однако сначала полезно рассмотреть пример, обнаруживающий важность принципа непересекаемости для социальных видов. Основную иллюстрацию предоставляют статьи Джона Хейлброна и Ноэля Свердлова.
Статья Джона «Мятеж математиков» дает прекрасный пример хитрости историка. Она также имеет прямое отношение к моей старой статье, которую он использует. Хотя он ограничил свою статью очень узкими рамками, я вполне оценил и принял его более сложное и тонкое исследование развития и взаимоотношений научных областей. Его исследования в совокупности образуют крупное и все еще непревзойденное достижение. Однако методологические замечания Джона относительно словаря историка, необходимого для описания изучаемых явлений, кажутся мне ошибочными и способными принести вред историческому пониманию.
Главный продукт исторического исследования есть рассказ о развитии во времени. Каким бы ни был его предмет, рассказ всегда должен начинаться с исходного положения дел. Если предметом являются верования людей относительно природы, он должен открываться описанием убеждений, которые были признаны в то время и в том месте, с которого начинается рассказ. Это описание должно включать в себя также характеристику словаря, с помощью которого описывали естественные явления и формулировали убеждения о них.
Если же рассказ имеет дело с групповой деятельностью или практиками, он должен открываться описанием различных практик, признаваемых в период, с которого начинается рассказ, и указанием того, чего ждали от этих практик их участники и окружающие. Кроме того, начальная стадия должна вводить имена описываемых практик (предпочтительно те, которые использовались участниками) и выявлять ожидания современников: как их оправдывали и как критиковали в то время?
Для изучения природы и объектов этих убеждений и ожиданий историк обращается к тому, что я раньше называл переводом, но теперь лучше сказать, что он обращается к изучению языка. К этому различию я вернусь ниже.
Сообщая результаты своего исследования читателю, историк обучает его языку, показывает читателю, как употреблялись термины, большая часть которых принадлежит к общим терминам, в эпоху, с которой начинается рассказ, но уже не употребляются таким образом в эпоху жизни историка и его читателя.
Некоторые из этих терминов, например термины «наука» или «физика», все еще существуют в языке читателя, однако их значение изменилось, поэтому читатель должен вернуться к их прежнему употреблению.
Когда этот процесс осуществлен в достаточной степени для целей историка, требуемый исходный пункт задан, и рассказ может начаться. В его изложении используются только термины, значения которых были усвоены с самого начала, и термины, вводимые постепенно по мере развития излагаемых событий.
Лишь в самом начале, в описании исходного положения дел, историк может использовать современный язык, которым владеет читатель. (См. замечание Джона об анахронизме, допущенном мной в названии статьи «Математическая versus экспериментальная традиции в развитии физической науки».) Конечно, всегда есть искушение использовать более поздние, уже знакомые термины или термины, изменившие свое значение по сравнению с рассматриваемой эпохой. Это не обязательно должно отразиться на результате, хотя всегда сопровождается большим риском. Необходимы чуткость и сдержанность, чтобы избежать искажений.
Опыт показывает: лишь немногие историки обладают этими качествами в достаточной мере. Я сам неоднократно обманывался в своих ожиданиях.
Использование названий современных научных областей при обсуждении развития науки в прошлом столь же опасно, как и применение современной научной терминологии для описания прошлых убеждений. Термины «физика» и «астрономия», подобно терминам «сила» и «элемент», являются общими и несут в себе определенные поведенческие ожидания. Эти и другие названия конкретных наук усваиваются вместе в одном особом множестве. Ожидания, позволяющие отличить практику одной науки от практики другой, опираются на гораздо большее число характерных черт, чем черты, общие для всех наук. Это объясняет, почему человек сначала должен усвоить названия нескольких наук и лишь после этого он сможет научиться отличать практику одной науки от практики других.Присвоение имени, не употреблявшегося в рассматриваемый период, обычно приводит к нарушению принципа непересекаемости и порождает конфликтующие ожидания. Этот урок я извлек из примеров Джона, касающихся Лавуазье и Пуассона. Три различных написания одного термина, которые он приводит, показывают, почему возникают споры, однако они не играют никакой роли в разрешении этих споров. С моей точки зрения, эти примеры не обосновывают необходимости использовать все три написания в историческом изложении, но ставят вопрос о том, как избежать употребления двух из них.
Наиболее очевидная опасность связана с тем, что Джон называет диахроническим употреблением, если прибегнуть к современной терминологии, которое он предлагает отличать с помощью курсива.
Статья Ноэля Свердлова является в высшей степени успешной и до сих пор важной попыткой анализа одного очень известного примера. Когда я начал заниматься историей науки, было принято, в значительной мере под влиянием Пьера Дюгема, говорить о «средневековой науке», и я сам употреблял это в высшей степени сомнительное выражение. Многие, в том числе я, говорят также о «средневековой физике» и даже о «средневековой химии». Некоторые специалисты употребляют выражение «средневековая динамика и кинематика», проводя между ними различие, для которого я не нахожу ни необходимости, ни оснований в текстах.
Такое введение современных концептуальных дистинкций приводит, самое меньшее, к неправильному прочтению текстов, а некоторые из них оказали влияние на понимание деятельности таких людей, как Галилео. С более широкой точки зрения такие выражения современного словаря, как «средневековая наука» или «средневековая физика», вызывают споры о роли Возрождения в происхождении современной науки, и в этих спорах значение Возрождения в развитии науки постоянно преуменьшается.
Хотя за прошедшие сорок лет ситуация значительно улучшилась, многие следы этих споров все еще сохраняются, и Ноэль справедливо настаивает на их окончательном уничтожении. И хотя я всегда стремился избегать анахронизмов, из его статьи я извлек для себя важные уроки, как, надеюсь, и многие другие.
До сих пор я рассматривал только такое использование названий научных областей, которое Джон называет «диахроническим», и ничего не сказал о «синхроническом» употреблении, когда название говорит о «науке или науках, рассматриваемых в определенный ограниченный период времени». Такое употребление ставит более тонкие проблемы, нежели диахроническое, однако это проблемы все того же общего вида.
В письме ко мне Джон объяснял введение синхронических названий наук ссылкой на то, что «современное употребление редко является единообразным даже в отдельный исторический момент и, безусловно, не является таковым в течение периода, достаточно долгого, чтобы представлять интерес для историка». Я понимаю, что он имеет в виду. Однако историку не нужно вводить специальный термин, который является чем-то средним от разнообразных вариаций, связанных с местом и временем. Как и в очень похожем случае различий в употреблении одного слова разными индивидами, процесс усреднения оказывается излишним.
Если варианты употребления, отличающиеся от индивида к индивиду или от группы к группе, не препятствовали в рассматриваемый период коммуникации относительно проблем, важных для повествования, историк может просто употребить термин, которым пользовались его герои. Если же эти вариации привели к историческому различию, историк обязан рассмотреть их. Но нигде не нужен усредненный термин.
То же самое верно относительно существования вариации во времени. Если вариация систематическая и существует достаточно долго для того, чтобы затруднить последующим поколениям понимание своих предшественников, историк должен показать, как и почему это изменение появилось. Если же понимание не затрагивается течением времени, то для введения нового термина имеется не больше оснований, чем для выбора между старым и новым вариантами употребления. В последнем случае трудно понять, в каком смысле можно говорить о двух вариантах, между которыми необходимо делать выбор.
Я вовсе не хочу сказать, что историк должен фиксировать каждое изменение в употреблении, связанное с тем или иным местом, временем или группой. Историческое повествование по своей природе избирательно. Историк должен включать в него только те стороны исторических свидетельств, которые оказывают влияние на точность и правдоподобность изложения. Если он игнорирует эти стороны, включая изменения в употреблении терминов, то рискует подвергнуться критике. Но пренебрежение изменениями и осознание связанного с этим риска – это одно, а введение нового термина – совсем другое. Как с диахроническим, так и с синхроническим употреблениями Джона: новые термины могут скрыть проблемы, с которыми историк должен встретиться лицом к лицу. Я думаю, нельзя изменять дескриптивный язык описываемого исторического периода.
Содержательная и стимулирующая статья Джеда Бухваль-да поворачивает наше обсуждение от рассмотрения социальных видов к научным, а Нортон Вайз ставит вопрос о взаимоотношениях между ними.
Наиболее очевидная и прямая связь между статьей Джеда и разрабатываемой мной проблематикой обнаруживается в его кратком анализе расхождений в понимании световых лучей и поляризации между волновой и корпускулярной теориями света [198] . (Для лучей важна также геометрическая оптика.) В своем анализе Джед не ссылается на виды и на принцип непересекаемости, да этого и не требуется. Однако его примеры легко преобразовать. Например, слово «луч» используется как общий видовой термин и волновой, и корпускулярной теориями: пересечение между референтами этого термина в обеих теориях (вместе с пересечением видов поляризации, соответствующих этим теориям) приводит к трудностям, рассматриваемым в статье Джеда.
В прекрасной статье, служащей продолжением той, что представлена на конференции, Джед системно проанализировал многочисленные аспекты перехода от корпускулярной к волновой теории света как результата изменения видовых понятий. Я считаю, его статья начинает новый этап в историческом анализе эпизодов, содержащих концептуальное изменение [199] .
Второй пункт соприкосновения статьи Джеда и моих замечаний о видах относится к переводу. В «Структуре» об изменении значения я говорил как об отличительной особенности научных революций. Позднее, по мере того как все теснее связывал несоизмеримость с разницей в значениях, я неоднократно подчеркивал трудности перевода. Однако тогда, обычно не вполне осознавая это, я разрывался между ощущением, что перевод между старой и новой теориями возможен, и противоположным ощущением невозможности этого.