Последнее отступление
Шрифт:
— Вот не знаю: ехать, нет ли?
— Поезжай, — Павел Сидорович собрал стружки, бросил в очаг, запалил; красные отсветы пламени легли на хмурое лицо с некрасивым, иссеченным морщинами лбом. Стружки прогорели. Он подошел к окну, протер ладонью кусочек стекла, свободный от рыхлого льда, постоял, вглядываясь туда, где за гумнами, за горбами суметов в синеве сумерков угадывалась лента дороги. Он обернулся, провел рукой по жестким с густой проседью волосам, двинул тяжелыми клочковатыми бровями.
— Поезжай, Артем. Тебе нужно. И я бы поехал в город, а потом дальше.
— Поедемте
Припадая на раненую ногу, Павел Сидорович прошел взад-вперед; пол в зимовье был исшорпан до того, что сучки на половицах торчали, будто кочки на луговине, и, казалось, Павел Сидорович запинается о них, потому и хромает.
— Не могу я поехать, Артем. Товарищи не разрешают.
— Вот так здорово! Какие же это товарищи, если…
— Хорошие товарищи, Артем. Одному из них, Серову, я напишу письмо, и он поможет тебе найти работу.
Запечатывая письмо в конверт, он сказал:
— На заработки сильно не надейся. Время очень уж неподходящее.
…Петушиный крик, собачий лай остались позади. Слева и справа от дороги стлались снега, голубоватые в утреннем свете; над головой, тусклые, догорали звезды. Артемка и Федька лежали на возу, укрываясь козьей дохой.
— Спохватится батя — ух и помечет икру, ух и повинтится! — засмеялся Федька. Помолчав, толкнул Артемку в бок: — Слышь, а я сегодня с Улькой до полуночи у ворот стоял. Наказал, чтобы ждала. Хор-р-рошая баба мне будет.
Артемка немного завидовал другу и поддразнивал его:
— Как же, станет она ждать. Не успеешь до городу доехать, у нее уже другой сухарник будет.
— Улька не таковская…
Подводы двигались шагом. На передней сидел Елисей Антипыч и простуженным голосом пел: «Всю-то ноченьку в саду гуля-а-а-ала…»
Глава вторая
В избе темно. Только на полу перед печью мечется пятно света. Еши Дылыков проснулся, повернулся в постели. Под его грузным телом заскрипела деревянная кровать. Еши потянулся, лениво зевнул. Вставать он не торопился. Хорошо полежать в теплой, мягкой постели, когда на дворе еще темно, холодно, а в доме топится печь, на ней весело кипит чай, жарится мясо.
Такие вот утренние часы напоминают детство. Маленький Еши не любил рано вставать. Под старость и вовсе не хочется сразу со сна вскакивать с постели. Родным он строго-настрого наказал, чтобы утром всегда в доме топилась печь и было тихо. Шум мешает размышлять, а самые умные мысли приходят утром, когда голова ничем еще не забита. Покойный отец Еши, мудрый старик Дылык, учил сына:
— Прежде чем встать — думай. Думай до тех пор, пока не придумаешь, как прожить день, чтобы к вечеру в твоем кармане прибавилось хоть несколько медяков. Не сможешь придумать — не ставь ступни своих ног на землю. Дуракам на ней делать нечего…
Советы старого Дылыка пошли впрок. Он удвоил отары и табуны, доставшиеся от отца. У кого в Тугнуйской степи есть столько юрт и домов, как у Еши? У кого сундуки так же туго набиты дорогой одеждой? Нет человека во всей степи, богатства которого равнялись бы с богатством Еши Дылыкова. У него лучшие бегунцы, у него много сбруи, украшенной серебром. Все большие русские начальники здороваются с ним за руку.
Думать об этом всегда бывает приятно. Еши почесывается, задумчиво глядит на пятно света у печки. Оно ни на минуту не остается ровным — то уменьшается, темнеет, то, когда вдруг затрещат, вспыхнут поленья, станет расти, шириться, выползет на стену, доберется до обмерзшего окна, зажжет на нем множество крохотных разноцветных огоньков.
Мысли у Еши текли спокойно, но их неторопливое течение нарушил писк мышей под кроватью. Еши вздрогнул, натянул одеяло до самого подбородка. Мыши вызывали у него страх и отвращение. Мыши и лягушки, нет ничего противнее этих тварей на земле. Еши поднял руку и ударил кулаком по стене. Писк умолк, мыши утихомирились.
Еши опять было задремал, но открылась дверь, с клубами мороза в избу вошел Цыдып Баиров. Цыдып почтительно поздоровался, сел у печки на низенькую скамейку, не спеша набил трубку. Прикурив, он выпустил струйку белого дыма, сказал:
— Худые вести, абагай.
Еши уселся на кровати, поджав под себя ноги.
— От тебя хороших не дождешься, — проскрипел он и стал кашлять, прочищая горло.
— Я готов радовать тебя тысячу раз на дню, абагай, но что поделаешь? — смиренно проговорил Цыдып и прикрыл свои узкие глаза. — С тыловых работ вернулись люди, абагай.
— Это я и без тебя знаю. Худого тут ничего нет. Вернулись — пусть работают, как работали до войны…
— Мутят аратов они. Подбивают пастухов не слушаться хошунной власти, не платить налогов…
— Кто мутит?
— Есть такие… Дамба Доржиев — первый смутьян, больше всех кричит. Дугар Нимаев такой же. Тебя все время ругает, поехал в город жаловаться.
Еши молча уставился на Цыдыпа. «Осмелился ехать жаловаться? — со злостью подумал он. — Ну и времечко настало… Паршивый козел лезет бодаться с быком. А начальство в городе, говорят, новое, беда может прийти в дом. Но глаза можно замазать любому начальству. Когда начинает звенеть золото, начальство жалоб не слушает. А золото не поможет, нужных свидетелей нетрудно подобрать. Дугарке самому же и влетит».
— А ты где был? — напустился Еши на Цыдыпа. — Голодной собаке, Дугару, давно надо было хвост отрубить.
Цыдып вынул трубку изо рта, плюнул себе под ноги и растер плевок.
— Не простое это дело, Еши. Теперь не старое время. Народ стал непокорный. Попробуй задень Дугарку! Крик поднимут, озлобятся, убить могут.
В полумраке избы хищно, как у рыси, блеснули оскаленные зубы Еши. Он стукнул кулаком по мягкому колену.
— Трус! Затем я тебя поставил управлять хошуном, чтобы ты тарбаганом сидел у своей норы и прятал голову от каждого шороха? Надо не дрожать, а коршуном летать над степью и долбить в загривок каждого, кто осмелится поднять руку на наши обычаи, на наши земли и стада. Я прогоню тебя, как шелудивого пса! Я видеть тебя не хочу!