Последнее волшебство
Шрифт:
Он повиновался, а я взял с полки и поднял ему навстречу незажженную лампу – фитиль воспламенился и ярко запылал.
Теперь я убедился, что на свету никогда не принял бы его за слугу ювелира. Однако сходство было заметное. Правда, он оказался чуть выше ростом и не так худ лицом, и кожа у него была нежнее, а пальцы – тонкие и ловкие, как и у того, – видно, никогда не исполняли грубой рабской работы. Но такая же грива темных густых волос падала чуть не до самых плеч.
И рот был очень похож, настолько похож, что я готов был опять обмануться, – те же мягкие, мечтательные очертания, за которыми, как можно было подозревать, таилась твердость, настойчивость в достижении цели. Тот Ниниан умел тихо отстраняться от всего, что его не интересовало, он с полнейшим равнодушием пропускал мимо ушей разглагольствования хозяина, прячась от них в мир грез. Здесь передо мной было то же уклончивое упрямство и то же отсутствующее, задумчивое выражение
– Ах, лампа, – сказал я. – Ты что, не видел никогда, как вызывают огонь? Это будет один из первых твоих уроков. Мой учитель тоже обучил меня этому прежде всего. А может быть, тебя заинтересовали вон те банки? Ты смотришь на них так, словно думаешь, что я храню в них яды. Я просто заготавливаю на зиму травы, которые вырастил в своем саду.
– Иссоп, – произнес он и посмотрел на меня лукаво, я бы сказал даже, будь он девочкой, что кокетливо. – «Будучи пережжен с серой, исцеляет воспаление горла, а сваренный с медом, помогает от плевритов».
Я рассмеялся.
– Гален? Для начала неплохо! Ты, оказывается, умеешь читать? А знаешь ли ты... Но нет, отложим до завтра. А сейчас вот что: ты ужинал?
– Да, спасибо.
– Ты сказал, что Ниниан – одно из твоих имен. Как бы ты хотел, чтобы я тебя называл?
– Пусть будет Ниниан... если тебе это не причинит боли. Что сделалось с тем мальчиком, которого ты знал? Ты, кажется, говорил, он утонул?
– Да. Мы были в Корстопитуме, и он пошел с городскими мальчишками купаться в реке Кор у моста, где она впадает в Тайн. А вскоре они прибежали и рассказали, что его унесло течением.
– Мне очень жаль.
Я улыбнулся ему.
– Тебе придется хорошенько потрудиться, чтобы возместить мне эту потерю. Пошли же, Ниниан, надо выбрать, где ты будешь спать.
Так у меня появился помощник, а у моего бога – новый слуга. Десница бога все это время лежала и на нем, и на мне. Теперь мне представляется, что тот, первый, Ниниан был лишь предвестником – лишь отброшенной из будущего тенью – настоящего Ниниана, который явился ко мне из вод озера. С первого же дня стало ясно, что внутреннее чувство не обмануло ни его, ни меня: Ниниан Озерный, правда, не владел тайнами моего искусства, но оказался необыкновенно способным учеником. Он все схватывал на лету, впитывал в себя и знания, и навыки, как впитывает ткань чистую воду. Он свободно читал и писал и, хотя не имел, в отличие от меня в юности, дара языков, говорил, помимо местного наречия, на вполне сносной латыни и довольно понимал по-гречески, чтобы читать ярлыки на банках и разбирать рецепты. Ему довелось, по его словам, держать в руках перевод Галена, однако о Гиппократе он знал только понаслышке. Я усадил его штудировать отца медицины в переводе на латынь, и он одолевал меня вопросами, так что я и сам почувствовал себя едва ли не школяром – я так давно не задавался вопросами, что забыл доказательства ответов. Чего он не знал и не желал знать – так это музыки, здесь я впервые натолкнулся на его мягкое, но неодолимое упрямство. Когда я играл и пел, он мечтательно слушал, светлея лицом, но сам ни за что не соглашался даже попробовать; и, сделав несколько безуспешных попыток обучить его нотам на большой арфе, я вынужден был отступиться. Я очень хотел, чтобы он научился петь – слушать, как на моей арфе играет другой, мне было бы не слишком приятно, но голос у меня с годами испортился, и я рад был бы услышать, как новый, молодой голос поет сочиненные мною песни. Но он ни в какую. Улыбнется, настроит мне арфу (на это он был способен и согласен) и сидит слушает.
Всему же прочему он обучался жадно и быстро. Вспоминая, каким образом мой старый наставник Галапас посвящал меня в тайны магического искусства, я постепенно, шаг за шагом, вводил Ниниана под туманные своды волшебных чертогов. Даром ясновидения он в какой-то мере обладал, но, тогда как я с самого начала превосходил своего учителя, он в лучшем случае обещал в будущем со мной сравняться; прорицание же оставалось ему недоступно – хорошо, если он достигнет хотя бы половины моей высоты. Как все старые люди, я боялся, что его юный ум и нежное тело не выдержат тех трудностей и тягот, с которыми я сам много раз справлялся. Как некогда Галапас – меня, я опаивал его тонко действующими, но неопасными зельями, и вскоре он уже видел образы в пламени очага или лампы, но, приходя в себя, чувствовал не более чем усталость и был разве что слегка встревожен. Он еще не научился связывать свои видения с истиной. И тут я не хотел ему подсказывать; да и не происходило ничего существенного в эти
О себе, о своем прошлом он по-прежнему не хотел ничего рассказывать. Всю жизнь он прожил на острове или по соседству, родители его, насколько я понял, были бедные обитатели одной из окрестных приозерных деревень. Ниниан Озерный – так он себя назвал и больше ничего не считал нужным добавить. И я этим удовлетворился. В конце концов, его прошлое не имело значения; будущее же его зависело от меня. Я не хотел его расспрашивать – как незаконный сын неизвестного отца я сам немало настрадался в его возрасте от таких расспросов и потому, уважая его молчание, не выпытывал о том, о чем он не хотел говорить.
Приемы врачевания, анатомия, целебные снадобья – вот что ему было интересно, и здесь он преуспевал. При этом он еще оказался в отличие от меня искусным рисовальщиком. В ту первую зиму своего ученичества он занялся, просто ради удовольствия, составлением местного гербария, хотя с определением и разыскиванием полезных трав (а это добрая половина лекарского искусства) пришлось подождать до весны. Да и куда торопиться, говорил он мне, в его распоряжении вечность.
Так, счастливая и благословенная, прошла зима; каждый день не вмещал изобилия, которым полнилась жизнь. Быть с Нинианом значило обладать всем: вернулась моя молодость, все схватывающая на лету, и снова перед нею будущее разворачивало свои ослепительные обещанья; в то же время я наслаждался спокойной жизнью размышлений и одиночества. Ниниан чувствовал, когда у меня появлялась потребность побыть одному, и либо уходил к себе, либо просто погружался в молчание, в глубокую задумчивость, так что я не ощущал его присутствия. Жить со мной в доме он не захотел, предпочитая, как он говорил, расположиться отдельно, чтобы не опасаться быть мне помехой. Поэтому я велел Море приготовить верхнее жилье, которое предназначалось для слуг, будь при мне слуги. Это было помещение над кладовыми и мастерской, окнами оно выходило на запад, и, несмотря на малые размеры и низкие стропила крыши, там было уютно и не душно. Поначалу мне было показалось, что Ниниан завел с Морой шашни – он подолгу болтал с ней то в кухне, то у реки, куда девушка спускалась полоскать белье, и до меня часто долетал их непринужденный согласный смех; однако никаких признаков близости не было заметно, а со временем из разговоров с Нинианом я по отдельным его обмолвкам заключил, что он столь же неопытен в любви, как и я. И это я счел вполне естественным, ведь магическая сила росла в нем прямо на глазах, с каждой неделей. А боги не дают нам два дара одновременно, они ревнивы.
На следующий год весна наступила рано: мягкая, солнечная погода установилась уже в марте, и потянулись в небе стаи диких гусей, спеша на север к своим гнездовьям. Я простудился немного и несколько дней просидел в доме; но потом вышел понежиться на солнышке в саду. Горлинки уже были заняты любовными хлопотами. От разогретой садовой стены исходило тепло, как от растопленного очага. Распустились цветки на ветвях айвы, понизу вдоль стены пышно цвели зимние ирисы. Из-за конюшни доносился скрежет огородной лопаты трудолюбивого Варро. Я рассеянно думал о том, какие растения надо будет посадить в этом году. Мысли были сонные, приятные, взгляд покоился на переливчато-сизых грудках горлинок, слух ловил их убаюкивающее воркованье...
Позже, вспоминая тот час, я предположил, что на меня опять напал таинственный обморочный недуг и помрачил мое сознание. Такая мысль для меня утешительна. Но кто знает, быть может, то был не прежний недуг, а просто старость да еще недомогание после простуды, а также успокоительная отрава довольства.
Очнулся я от звука быстрых шагов по каменным ступеням, открыл глаза, поднял голову. Сверху, из своей комнаты, спускался Ниниан, спеша, но пошатываясь, словно это он, а не я был болен и не в себе. Сходя по лестнице, он, чтобы не упасть, одной рукой держался за стену. Вот он нетвердо прошел через колоннаду и, очутившись на солнце, остановился, опираясь на одну из колонн. Я увидел бледные щеки, глаза в пол-лица, влажные, расширенные зрачки. Губы пересохли, зато на лбу выступили капли и две глубокие борозды боли пролегли между бровями.
– Что с тобой?
Встревоженный, я стал было тяжело подниматься на ноги, но он успокаивающим жестом остановил меня, приблизился и опустился у моих ног на каменные плиты, залитые солнечными лучами.
– Я видел сон, – проговорил он изменившимся голосом. – Нет, я не спал. Я читал у окна. Там висит паутина, вся в капельках после ночного дождя. И я залюбовался, глядя, как они искрятся на солнце...
Только тут я понял. Протянув руку, я придержал его за плечо.
– Посиди минуту тихо. То, что ты видел, не забудется. Подожди меня здесь. Успеешь рассказать.