Последние поэты империи: Очерки литературных судеб
Шрифт:
Будь красным, будь белым, но тогда уж будь им… «Что-то меня возмутило во всей этой процедуре премьеры — то ли что Андрон представлял эту картину, — уж совсем не его это дело, представлять картины такого рода, хотя — почему бы и не представлять…»
Чекисты забрали Шпаликова, затем «с богом отпустили, но скандал вышел большой». Вот бы разыграть ему эту героическую карту перед диссидентствующей интеллигенцией, а он пишет в Киев своему другу Виктору Некрасову про свой поступок: «В общем, типично ноздревская история… Все тот же юношеский бред… Так что, если тебе кто-нибудь расскажет эту историю в каком-либо трагическом или геройском виде, ты не верь…»
Маленький эпизод, но сразу видны два характера из поколения детей 1937 года. Обывательский,
Счастливая жизнь очень рано закончилась. Его любимая баржа, сопутствующая почти всем его сценариям, не доплыла до неведомого причала и перевернулась, а потом и вовсе затонула. А какой разбег был! Какой полет ввысь! Даже баржа из пасмурного ноябрьского дня стремительно всплывала в ослепительный летний день. «Теперь она уже плывет прямо по полевым цветам, по высокой свежей траве… по всей летней пестроте и прелести зеленого луга… взлетают птицы; проносятся на лошадях без седла босоногие мальчишки… Реальным выражением счастья плывет она среди блеска летнего дня… Могу только добавить, что и я бы хотел плыть на этой барже».
Он думал, что все впереди, что все самое лучшее еще только предстоит где-то там, в других местах и городах, где он еще не бывал, но обязательно побывает… и с ним случится то самое важное и главное, что должно случиться в жизни каждого человека.
Его творчество и было ожиданием важного и главного. Наверное, и счастье — это когда ты еще ожидаешь впереди что-то главное и важное. А если уже ничего не ждешь?
Он готов был работать и работал, но время его ушло. «Не думаю, что дело в каких-то особых запрещениях — это пусть себя другие утешают — просто я чувствую, что должен наступить какой-то качественный, общий скачок». Он и наступил, но не в ту сторону — еще дальше от его летней баржи в травах и цветах. «И все-таки ощущение, что жизнь не вышла, меня не покидает. Не мое это дело, — а какое мое? — писать? — так я всю жизнь пишу… Все-таки есть предел работоспособности в условиях полной неработоспособности, т. е. все шло к тому, чтоб я ничего не делал, а я работал и работаю. Но честно говоря, так дальше долго не получится».
В начале семидесятых у Геннадия Шпаликова все более нарастает чувство изношенности. «Куда девается одежда современников? Она изнашивается, и все новое, красивое превращается в хлам или в вещи покойников, вечные вещи покойников. А куда пропадают молодые люди в коротких пальто, в ярких ботинках и в зеленых шляпах? Это ведь тоже поколение, которое производит, как и белые рубашки, впечатление вечности. Но все это — слава конферансье или клоуна. Было много конферансье, и сейчас они новые».
Метко сказано. Его соратники по шестидесятым годам сменили свои клоунские наряды, появились и новые клоуны, новые звезды, которые, как рубашки, производят впечатление вечности. А у него оставалось только счастье прошлого.
Жить обреченным явно на смех,
Блевотиной освободя,
Жить для себя.
Качайся в смехе, покачайся,
Но ты особо не печалься.
Сегодня — точно не помру.
… … … … … … … … … … … … … …
И мартовская талость
Бросается и рвет.
Мне докружить осталось
Последний поворот.
(«Даше»)
Совсем другие слова, совсем другие стихи. Может быть, формально даже сильнее, профессиональнее, но ушло самозабвение и исчезла целомудренность, наивность остриженного подростка, не стало лирической дерзости. Сумел бы обрести поэт приземленную зрелость, развить присущие ему блестящие версификационные возможности, умело передразнивая своих поэтических кумиров? Смолоду Геннадий Шпаликов был подчеркнуто литературен, щедро используя литературные реминисценции, скрыто цитируя и Тютчева, и Лермонтова, и Пушкина, и Маяковского. Но это была щедрость первооткрывателя, который в открываемый им для читателя мир включал и природу, и эмоции, и любимых авторов. Все как бы впервые. Цитата из Пушкина звучала как бы впервые — без иронии и игры, без интеллектуального постмодернизма. Какой тут конец истории, тут самое ее начало!
Может, главным и будет ныне для читателей Шпаликова, утомленных XX веком, чувство открытия новизны мира. То, чего уже не было в поздних, увядающих, но мастерских стихах:
Спаси меня, Катя Васильева, —
О жалкие эти слова.
А ты молодая, красивая,
Пускай мне конец, ты права.
Не плачу, не то разучаюсь,
Не то разучили меня,
Но вот под конец получалось —
Одна у меня ты родня…
(«Спаси меня, Катя Васильева…»)
Думаю, Геннадия Шпаликова погубила его же цельность, его привитое в суворовском училище, в военной семье рыцарство. Постепенно, вместе с тающей эпохой он становился рыцарем печального образа. «Конечно, я родился писателем — по призванию, по влечению, но, как это часто бывает, много не успел… Слава Богу, что у меня хватает ума это понимать — про себя хотя бы. Но каждый успевает отпущенное. Вот это — уж точно. У меня не было многого, что составляет гения или просто личность, которая как-то устраивает (в конце концов) современников или потомков… То, как все у меня в конце концов сложилось, глубоко меня не устраивает, и очень давно уже… Чего еще ждать?.. Так мне кажется сегодня 22 июля 1971 года…»
Он разминулся с новой эпохой. Но где были все его друзья? Где были Васи, Беллы и Андроны? Я не говорю, что они должны были вытащить его из петли, петля — финал этой разминки с застоем. Но когда в душе его рухнула концепция глобального счастья и близкого торжества коммунизма, друзья могли бы ему внушить иные, более земные ценности, ради которых стоит жить. Хочется так думать.
Вольным — вольная воля,
Ни о чем не грущу,
Вздохом в чистое поле