Последние поэты империи: Очерки литературных судеб
Шрифт:
В. Б. Тем дневники и отличаются от мемуаров и воспоминаний (если только ты сам не придумываешь эти дневники спустя десятилетия и не переписываешь их), что они идут от реальной жизни, даже их несоответствие истине соответствует твоему реальному отношению к этой истине. А с мемуарами и многочисленными интервью, тут ты абсолютно прав, историку всегда надо обращаться осторожно… Ведь меняется за десятилетия и сам человек. Вот, скажем, и еще один вопрос: кем был Владимир Высоцкий для тебя в те, семидесятые годы, и кем он является для тебя сегодня? Тогда был ближайший друг, соратник и одновременно соперник на сцене. А теперь?
В. З. Из-за нескольких озабоченных собой людей укоренилась абсолютная ложь. Никогда Высоцкий мне соперником не был. Я даже в одной телепередаче спросил: мог ли завидовать Золотухин Высоцкому при жизни? И большинство ответило, что мог бы… Не мог… Не был я Сальери при Моцарте. Я еще когда играл в «Моцарте и Сальери», стал сам
В. Б. Может быть, так же в то время, похлопывая по плечу, всерьез не воспринимали, искренне не видели в нем поэта и его элитарные друзья? Они искренне не понимали, как и зачем такое печатать? Поет себе и поет… Мало ли в компаниях пели тогда с гитарой? А когда разобрались, поздно уже было, и началась ложь воспоминаний?
Но уйдем от этой проблемы зависти и соперничества. Поговорим о простой мужской дружбе. Кто, по-твоему, был по-настоящему близким другом Владимира Высоцкого? Как когда-то тысячи людей будто бы несли бревно вместе с Лениным, так сейчас тысячи людей — якобы близкие друзья Высоцкого. То, что ты был ближайшим другом, зафиксировано в анкете самим Высоцким, от нее никуда не денешься. Многие бы рады были сжечь эту анкету, там и песня любимая — «Вставай, страна огромная…», там и художник любимый — какой-то передвижник Куинджи (нет чтобы Модильяни или Пикассо), там и единственный близкий друг — это Золотухин…
В. З. У него друзей было много. Он на дружбу был очень щедрый. Какова была эта дружба — не знаю. Я знаю про Вадима Туманова, но какую роль он играл, я тоже не знаю. Например, называют Тарковского другом. Он сам называет Василия Шукшина. А у меня он сам спрашивал: а кто такой Шукшин? Что за писатель? Тут есть тоже смещение. Тоже какая-то игра, какая-то роль Высоцкого. Он же знал, кто такой в кино Андрей Тарковский, кто такой в прозе Василий Шукшин, и их назвать своими друзьями почетно… Вот он этого Шемякина называет другом. Я вообще иногда не понимаю, а что же тогда такое дружба? Собутыльники? Сотоварищи? Коллеги? Хрен его знает… К кому их можно отнести?
Я знаю, что единственным его верным другом была Люся Абрамова, мать его детей, его бывшая жена, которая написала прекрасную книгу о Высоцком.
Ну а что касается тех поэтов, Вознесенского, Евтушенко, Рождественского, была ли у них зависть к популярности народной у Высоцкого? Не знаю. Я думаю, они как бы считались в иной весовой категории. Я бы назвал это простительной человеческой слабостью. Повторяю, все-таки тогда он находился в другой весовой категории. Они могли его оправдывать: певец, бард, но в сонм поэтов не пускать… Важен всегда итог. Поразила-то не смерть Высоцкого, поразили его похороны. Народные похороны. Вот после этого и сменилась вся сетка координат. Стали переделывать жизнь под новое понимание, мифологизировать свои отношения с Высоцким. Тем более что Володя сам был не чужд мифотворчеству. Он тоже сочинял свою жизнь. Он тянулся то к одному, то к другому. То он тянулся к крестьянству и спрашивал меня про деревенскую жизнь, то тянулся к военным. Всегда как-то бережно относился к фронтовикам. В последнее время, в последний период жизни он стал тянуться к людям как бы иного масштаба. Может быть, ему казалось, что он из масштаба нашего театра, вообще театра уже вышел. Ему нужен был другой ряд: писателей, художников, поэтов. Помню, он говорил про роман Валентина Распутина «Живи и помни», про «Плотницкие рассказы» Белова. Да у нас же в театре свои были «деревенщики» — он ими тоже был увлечен: Федор Абрамов, Борис Можаев… А кстати, Валентин Распутин и Василий Белов не шли в наш театр. Я не назову их нетеатральными людьми, я же был во МХАТе на «Матёре» по Распутину. Белов и
Высоцкому мешали демоны. Беседа с Сереем Бочаровым
Владимир Бондаренко. Импульс моей статье о Владимире Высоцком дала ваша картина «Высоцкий и его демоны». Это тема, которую всерьез не затрагивали. Что мешало Высоцкому? Что его губило?
Сергей Бочаров. Я с Владимиром познакомился достаточно близко, и боюсь, он бы сегодня сделал свой выбор не в пользу русского народа. Почему? Потому что я в его характере обнаружил прежде всего страсть к роскошной жизни. Это страшная вещь. Это не страшно, если она невыполнима. Но он все-таки любил красивую жизнь, красивые машины, все роскошное нравилось ему.
Затем я видел в его характере то, что в песнях совершенно отсутствует: я не один раз наблюдал такое рабское преклонение перед высокими людьми. Меня просто потрясало, что он так держался с высокими начальниками. Я видел его рядом с главным редактором «Юности» Андреем Дементьевым. Я даже не узнал его. Я-то по его песням всегда считал, что это такой человек, бесстрашный, прямой, гордый. Рядом же с Дементьевым (а Высоцкий очень хотел опубликовать свои стихи в «Юности») он вел себя просто униженно. Это тоже говорит не в его пользу.
Естественно, если бы он был жив, его бы сразу подняли на щит демократы, дали бы концертные залы, дали бы деньги, мне кажется, что он просто не устоял бы. Я считаю, что он был бы в стане наших врагов.
B. Б. Ты достаточно хорошо его знал? Как ты познакомился? Где вы встречались?
C. Б. Я еще в Сибири пацаном очень любил его записи, коллекционировал его песни. Фантастически любил. Я никого не знал в то время из модных поэтов. Мы в Сибири знали только песни Владимира Высоцкого. Я даже делал такие вещи: вывешивал на фронтон избы динамик и для всей деревни крутил песни Высоцкого. Я считал, что должны все знать столь уникального человека. И с того самого времени мечтал написать его портрет. Все никак не получалось. Но когда уже в Москве я учился во ВГИКе, то решил любыми путями с ним познакомиться. Постоянно, бывая на его концертах и спектаклях, подходил к нему, с ним говорил. Он воспринимал меня как какого-то наивного поклонника, желающего написать его портрет, и не возражал, но не находил времени. Я-то был нацелен на серьезную работу, на большой портрет с натуры. В конце концов я, видимо, уловил тот момент, когда он был одинок очень, и он согласился позировать. Я в то время снимал комнату в Москве, и в эту комнату мог его пригласить, потому что портрет большой и надо было с мольбертом писать. Я в эту комнату его постоянно затаскивал и писал подолгу с натуры, все время разговаривая с ним. Через сеансов пять он сказал, что первый раз пишут с него такой портрет.
Обычно художники делали рисунки, этюды, не более. А здесь он удивился. Я же работаю в технике старых мастеров, его это тоже потрясло. Такая серьезная техника, скрупулезная работа, и он как-то вдохновился этим, позировал охотно. Я всегда разговариваю с человеком, когда его пишу, чтобы понять его и чтобы он был полностью раскован. Это все было на улице Кедрова, в доме на третьем этаже в коммунальной квартире.
Он приходил с гитарой и пел одну и ту же песню на протяжении всей работы — «Натопи ты мне баньку…». Я эту песню знал, но не слышал в таком варианте. Он сначала пел ее, пел, а потом минут двадцать повторял одни и те же слова: «не топи…». И громко, очень громко. Я часто не понимал его состояния. А портрет писал в 1980 году, за полгода, ну чуть больше, до его смерти, до февраля 1980 года. Потом он уехал в Париж. И все. Скоро я узнал, что он умер. Я картину не довел до конца, как хотел, хотя серьезно проработал сам портрет.
…И во время разговоров с ним я пытался тему разговора воплотить в картине. То есть все, что он рассказывал о своей жизни, я хотел проиллюстрировать и в портрете выявить смысл его жизни. Меня не покидало чувство, что это не лицо, а какой-то сгусток нервов, перекрученных узлами. И эти нервы все были так обнажены, что невозможно цельный образ лица было увидеть. Мимика, постоянно меняющаяся. Когда он без мимики, он не узнаваем. Но это редко. А когда мимика — надо было ее уловить в главном. Уже после смерти я узнал, что он в этот период принимал наркотики. И это действительно прослеживалось на лице. Любой художник-портретист заметит нервность лица. Я наблюдал, как что-то в нем постоянно дергается. Я-то раньше вообще никогда не сталкивался с наркоманами, не знал, как это сказывается на лице. Я еще удивлялся, что он не пьяный, но странный. От него не разило, но какая-то неадекватность была.