Последний часовой
Шрифт:
– Его величество, осведомленный о вашем состоянии, – вслух сказал Алексис, – распорядился, чтобы при свидании присутствовал врач.
– Он очень великодушен, – молвила княгиня. – А кто еще должен присутствовать при нашей встрече?
Орлов смутился.
– Простите меня, ваша светлость, – не без запинки проговорил он, – но все. Рандеву состоится в домике коменданта. Так что там будут и комендант, и доктор, и я. Иначе нельзя.
– Но остальным женам, я слышала, позволяют оставаться с мужьями наедине? – удивилась
– Поймите правильно. У остальных жен нет воспаления мозга, – отозвался генерал. «И таких родственников», – добавил он про себя. – Я надеюсь, это не последнее ваше свидание с супругом, в дальнейшем…
Княгиня кивнула. Она чувствовала, что собеседник либо врет, либо недоговаривает, но не со зла, а по каким-то высшим соображениям. Мари не любила ставить людей в неловкое положение, а потому предпочла замолчать, чем оказала спутнику громадную услугу. Алексис вытер платком лоб, он был человеком прямым, и ложь давалась ему трудно. Тем более с дамой. С этой беззащитной, жалкой девочкой, все родные которой только и думают о том, как завладеть состоянием ее ребенка, а о ней самой – ну, может быть, самую малость.
Было все еще холодно. С Невы дул ветер. Мари сунула пальцы в муфту и нащупала там свернутую в трубку бумажку – письмо отца. Старый Николай Николаевич, не выдержав хлопот, уехал домой в Болтышку, оставив дела на попечение более расторопного и хваткого Александра. Имение не ждало. Оно и так давало жалкий доход, запустить его совсем генерал не мог. Дети писали ему почти каждый день. Когда-то он был сильным и мог закрыть их всех…
«Неизвестность, в которой о тебе, милый друг Машенька, я нахожусь, весьма тягостна. Я знал все, что ожидает тебя в Петербурге. Трудно и при крепком здоровье переносить такие тяготы. Отдай себя на волю Божию! Он один может устроить твою судьбу. В горе не забывай своего сына, не забывай отца и мать, братьев, сестер, кои все тебя так любят. Больше никаких советов и утешений дать тебе не могу».
Милый папа! Мари смахнула слезинку с ресницы. Она еще не отправила ответ.
«Дорогой отец, наконец я получила разрешение видеться с Сергеем. Это будет тяжелая минута для меня. Говорят, что он один из наиболее скомпрометированных. Я надеюсь, Бог поможет мне вернуться к нему как можно скорее с моим дорогим малюткой. Я буду тогда терпеливо ожидать приговора и разделю судьбу мужа, какова бы она ни была».
Александр Христофорович не переносил начальственных воплей. То ли сам накричался в молодости, у Рущука, Бородина, Лейпцига. То ли повелительные вибрации, переходящие в визг, дурно действовали на барабанные перепонки, и контуженая голова начинала страдать. Между тем генерал-адъютант Чернышев разорялся уже не первую минуту. Пар валил у него из ушей. Слюни летели во все стороны. И надо признать, в гневе Александр Иванович был величествен. Слушая его, Бенкендорф думал, что у мужчин героической комплекции достоинство обычно скромного размера. Голосом они добирают недостающее.
– Вас можно сию минуту расстрелять! Без разговоров!
Чернышев метал громы и молнии на поникшую голову несчастного ротмистра, а тот прилагал нечеловеческие усилия, чтобы не расплакаться.
– Пустые опросные листы!!! Курам на смех!
– Но я… я просто не знаю, что писать…
На вид арестанту было лет двадцать пять, губы у него тряслись, фразы колом стояли в горле, и их казалось легче проглотить, чем выплюнуть. Воистину великий грех – носить ту же фамилию, что и твой следователь!
– Давал вам Муравьев читать «Русскую Правду»?!
Ротмистр мотал головой и всхлипывал.
– Целовали крест на цареубийство?!
– Клялись уничтожить августейшую фамилию?!
– Отрекались от благородного сословия?!
Вопросы сыпались, как палочные удары. В какой-то момент Бенкендорфу показалось, что подследственный вот-вот закроет голову руками.
– Нет, нет, конечно же, нет! Как такое может прийти в голову?
Ротмистр шептал, но, привыкнув читать слова собеседников по губам, Александр Христофорович расслышал: иногда и глухота полезна.
– В-вы отрицаете? – Он не ожидал от себя, что начнет заикаться. Такое случалось нечасто – контузия контузии рознь, некоторые вовсе не могут говорить. Бенкендорф же, слава Богу, отделался легким испугом, хотя лошадь под ним разнесло ядром в клочья. – З-запишите п-пок-казания, – бросил генерал секретарям и тут же поймал на себе недовольный взгляд Чернышева. Тот явно не хотел, чтобы отказ подследственного от изобличавших его сведений фиксировался. Это задело Александра Христофоровича, и он усилием воли попытался справиться с заиканием. Для чего следовало говорить медленно, нарочито выдавливая из себя каждую букву.
– Припомните, пожалуйста, Захар Григорьевич, как ваш зять Муравьев отзывался о власти самодержца?
Чернышев метнул на товарища новый уничижительный взгляд: вы еще миндальничать с ними будете!
– Мнение Никиты… – Ротмистр мучительно сглотнул и повернул голову к Бенкендорфу, – мне надо припомнить… Он считал, что коль скоро цари ставят себя выше закона… Я не могу! Не могу! Это низко! Оговаривать…
Молодой человек прижал ладонь к пылающему лбу.
– А вот он вас оговорил, – тихо и с расстановкой произнес Александр Христофорович.
– Неправда. Вы иезуитствуете.
Никакой веры в собственные слова Захар явно не испытывал.
– Хотите очную ставку?
Ротмистр побледнел. Темные тени под его глазами обозначились еще ярче. Он страдал, и Бенкендорфу стало почти стыдно мучить другое живое существо. Как в детстве, когда мальчишки с гоготом и свистом спускали кошку в водосточную трубу, та застревала где-то посередине и оглашала окрест дикими воплями. Шурка всегда был из тех, кто ломал жестянку, чтобы извлечь животное. А вот Александр Чернышев, как видно, – из тех, кто самозабвенно лупил по желобу палкой.