Последний из праведников
Шрифт:
— Не может быть, — сказал Биньямин.
— А я вам говорю: свысока, — повторила Муттер Юдифь и, воздев руки к небу, воззвала: — Господи, кто мог напустить на него такое несчастье?
— Может, ребенок вчера ушиб голову, когда упал, а? — вставила свое слово барышня Блюменталь.
Она тоже была напугана и даже подумать боялась, что ребенок начал «подражать» кому-то еще.
Что касается деда, то он не проронил ни слова и терзался молча. Сославшись на недомогание, он тайком проник в комнату к больному… Тот встретил его торжествующей улыбкой и не без гордости признался, что стал готовиться. Темные
— К чему готовиться? — спросил Мордехай, дрожа.
Хотя уже наступило утро, вафельные занавески не пропускали света, и солнце продевало сквозь них лишь отдельные ниточки. Одна из них легла вдоль горбинки у деда на носу, другие рассыпались золотыми искрами и прыгали в его бороде.
Чтобы подбодрить деда, Эрни улыбнулся.
— Готовиться к тому, как умирать, — весело заявил он и совсем расплылся в улыбке, стараясь показать, что все в порядке.
— Еврей, что ты такое говоришь? — гневно закричал старик, и Эрни тут же понял свою чудовищную ошибку.
В мгновение ока он свернулся клубочком и, как перепуганный зверек, юркнул под одеяло, словно хотел исчезнуть совсем. Но, зарывшись в мягкую тьму одеяла, он вдруг почувствовал нежное прикосновение к плечу. Рука деда поднялась выше и легла ему на голову.
— Бог с тобой. Бог с тобой! Ушам своим не верю! Объясни все-таки, зачем ты это сделал? Разве я тебе говорил о смерти?
Эрни помолчал, а потом удивленно ответил из-под одеяла:
— Нет.
— Клянусь Десятью Заповедями! — загремел дед, еще нежнее лаская огромными пальцами голову внука. — Клянусь казнями египетскими! Что все это значит? Что еще за подготовка? Люди! — закончил он со вздохом. — Вы слышали что-нибудь подобное?!
— Дедушка, дорогой, я думал… — Голос под одеялом сорвался. — Я думал, если я умру, вы сможете жить.
— Если ты умрешь, мы сможем жить?
— Ну да, — выдохнул Эрни.
Мордехай глубоко задумался. Его звериная лапа по-прежнему лежала у Эрни на голове, из увлажнившихся глаз лился тихий мечтательный свет.
— Ты, значит, вчера меня не понял, когда я тебе объяснял, что смерть Праведника ничего не меняет в этом мире?
— Нет, этого я не понял.
— Я же тебе сказал, что никто на свете, даже Праведник, не должен искать страданий, страдания приходят сами, их не нужно искать…
— И этого я не понял, — забеспокоился Эрни.
— А что Праведник — это сердце человечества, тоже не понял?
— Нет, нет, нет, — твердил ребенок.
— Что же ты понял?
— Что если я умру…
— И это все?
— Да, — всхлипнул Эрни.
— Тогда послушай меня, — сказал Мордехай, поразмыслив. — Только слушай хорошенько. Если человек страдает в одиночку, его боль остается при нем. Это ясно?
— Ясно.
— А если кто-то видит его страдания и говорит: «Ах, как ты страдаешь, мой еврейский брат…», тогда что происходит?
Одеяло зашевелилось, и показался кончик носа.
— Тогда мне тоже ясно: тот, кто на него смотрит, вбирает в себя глазами его боль.
Мордехай вздохнул, улыбнулся и снова вздохнул.
— А если тот, кто на него смотрит, слепой, может он принять на себя страдания, как ты думаешь?
— Конечно, может!
— А если он глухой?
— Тогда руками, — серьезно сказал Эрни.
— Ну, а если он далеко и не может ни видеть, ни слышать, ни коснуться другого человека? Как ты думаешь, может ли он все-таки принять его страдания?
— Наверно, он может о них догадаться, — нерешительно высказал предположение Эрни.
— Вот ты и дошел до истины сам, — обрадовался Мордехай. — Именно так и происходит с Праведником, умница ты моя! Праведник догадывается о всех страданиях на земле и принимает их на себя сердцем.
Эрни что-то обдумывал, приложив палец к губам, и наконец грустно заметил:
— А какой толк догадываться, если это ничего не меняет?
— Ну, как же, перед Богом это меняет.
И так как ребенок скептически поднял бровь, Мордехай поспешил продолжить философские рассуждения.
— Кто может постичь то, что так далеко и так глубоко? — пробормотал он как бы про себя.
Но Эрни был поглощен своим открытием и старался осмыслить вывод, к которому он пришел.
— Если это меняет только перед Богом, тогда я, совсем ничего не понимаю. Тогда получается, что это Он велел немцам нас преследовать? Как же так, дедушка, мы, значит, не такие люди, как все? Евреи, значит, в чем-то провинились перед Богом, иначе бы Он на нас так не сердился, верно?
От возбуждения он уселся и высоко поднял забинтованную руку.
— Дедушка, скажи мне правду, — вдруг пронзительно закричал он, — мы не такие люди, как все, да?
— А люди ли мы вообще?
Стоя над кроватью, Мордехай устремил на ребенка меланхоличный взгляд. Плечи опустились, ермолка съехала набок, смешно, как у школьника. Затем странная улыбка раздвинула усы и загнала глаза еще глубже в орбиты. То была улыбка бездонной, беспредельной печали.
— Так-то… — сказал, наконец, дед. Склонившись над мальчиком, он крепко обнял его, затем оттолкнул, потом снова прижал к себе и, внезапно отпустив, выбежал из комнаты. Эрни услышал, что он на секунду задержался на лестнице, после чего наконец в гостиной хлопнула дверь. «Бедный, бедный дедушка», — подумал Эрни. Он начал постепенно приходить в себя. Уселся на край кровати, здоровую руку положил на затылок, а больную — на колени и задумался. Огромная повязка показалась ему вдруг нелепой. Перед сонными глазами стояла улыбка деда. В этой улыбке были написаны миллионы слов, но Эрни не умел прочесть их, он не знал этого языка.
Рассеянный взгляд снова упал на повязку. Эрни, стал присматриваться к ней в надежде найти законное удовлетворение. Но улыбка деда затмевала собой все, и вскоре он подумал, что какие бы упражнения в страданиях он ни изобрел, они всего лишь детские забавы. Как он посмел натворить столько шуму вокруг своей особы, причинить столько забот другим? Глаза кольнуло двумя острыми иголками, и из; них выкатились две тяжелые слезы.
— Букашка я, всего лишь букашка, — тихонько сказал Эрни.
Нос деда возник первым. Он словно соткался из слез внука: костлявая горбинка выражала бесконечную, щемящую тоску. Затем показался высокий, величественный лоб и над ним черная шелковая ермолка. Потом в старых глазах и в седой бороде засветилась невыразимая улыбка: кто может постичь то, что так далеко и так глубоко?