Последний из праведников
Шрифт:
Наступила гробовая тишина.
Четверо евреев тоже повытягивали шеи, загипнотизированные молчанием, струившимся с еще приоткрытых губ господина Геека, как с двух комков застывшей лавы.
— Пусть евреи поют! — вдруг прогремел багровый от негодования господин Геек. — Пускай услаждают нас серенадой!
Неожиданный прием нападения ошеломил всех.
Наступила тишина, но на сей раз не гробовая, а триумфальная, то было молчание величественного немецкого орла, широко распластавшего могучие крылья. Теперь уже аплодировали все. Кроме евреев…
Симон Котковский встал, тряхнул занемевшей ногой и с удрученным видом остановился перед
Никудышный исполнитель безмятежно затянул вторую строку: «Немцы по крови — вперед!», но тут, перегнувшись через кафедру, господин Геек ударил его линейкой и прокричал прямо в ухо: «Молчать!» Хотя учителя и самого душил лихорадочный смех, он был в высшей степени оскорблен таким исполнением: оно, конечно, не еврейское, но и немецким его никак не назовешь. Вернувшись к доске, Симон Котковский выбрал местечко поудобнее, опустился на колени, подпер свой толстый зад пятками и обхватил живот руками: пусть и ему будет поддержка.
Моисей Финкельштейн поднялся по знаку руки, не дожидаясь слов. Стараясь подавить нервную икоту, он подошел к кафедре. Из-под очков катились слезы. От стыда, от страха, от того, что класс, не унимаясь, хохотал… Никто толком не знал Моисея Финкельштейна. Отец его ушел от матери, и она жила только сыном и только ради сына. Поденщица, она еле сводила концы с концами. Прижав руки к груди, словно защищаясь от удара, Моисей Финкельштейн запел почти шепотом, задыхаясь и в нос. Учитель сразу же отослал его назад к доске, и, подавленный, жалкий, несчастный, он снова опустился на колени, глотая слезы и позор.
Наступила очередь Маркуса Розенберга.
— Я петь не хочу, — сказал он вызывающе.
— А кто тебя заставляет? — спокойно сказал Геек.
Довольно высокого роста, с тонкой, как у молодого оленя, шеей, Маркус Розенберг не выносил ни малейшего унижения. Часто по вечерам, собравшись вместе, гитлерюгенд нападали на него. Топография его поражений была представлена шрамами, исполосовавшими ему все лицо.
— Нет, я петь не буду, — повторил он дрожащим от удивления голосом.
Согнув массивную спину, чтобы тяжелый взгляд вонзился в Маркуса Розенберга поглубже. Геек грузно двинулся на него, и Маркус отступил. Он пятился до тех пор, пока не натолкнулся на доску.
— Кто тебя заставляет петь, дружок? — вкрадчиво повторил господин Геек ровным голосом. — У меня по принуждению не поют — только для удовольствия. Вот, спроси у Моисея Финкельштейна.
Схватив еврейского мальчика за отвороты. Геек швырнул его на колени и вывернул ему руку.
Искусность приема в сочетании с утонченностью издевательств привели в восторг Юных гитлеровцев, и в наступившей тишине раздались их аплодисменты.
— Ах, вот оно что, у нас, оказывается, есть гордость? — проворковал Геек и так скрутил мальчику руку, что тот застонал. — Но еврейская гордость для того и создана, чтоб ее сломить, — добавил он.
Маркус Розенберг застонал еще громче, но губ не разжал.
— Что ж, посмотрим, когда еврейская кровь… поглядим. — Нежность в голосе Геека достигла своего апогея.
Минут через пять у Маркуса разжались
— Вонючка, — процедил он и обернулся к побледневшему Эрни. — А этот что? Я чуть про него не забыл.
Маркус Розенберг лежал, обхватив голову руками и уткнувшись лицом в пол. Юные гитлеровцы были в восторге: удалось-таки сломить его гордость.
Слезы повисли на ресницах Эрни. Они все же не помешали ему заметить в первом ряду окаменевшее в ожидании лицо его подруги Ильзы. Глаза молили его петь.
— А этот чурбан когда соизволит начать?
Эрни обернулся к учительской кафедре. Горькая складка прорезала переносицу.
— Простите, сударь, я еще не знаю, должен ли я, — пробормотал он и, выкатив обезумевшие глаза, покорно завел руку за спину, чтобы учителю удобнее было ее схватить.
Класс смолк. Заинтригованные ученики в первом ряду жадно ловили срывающиеся с губ Эрни Леви слова: «Не знаю… я не знаю…»
Геек испугался подвоха.
Осторожно протянув руку, Геек второй прикрыл лицо, но ребенок не шелохнулся. Тогда он быстро схватил его руку с такой силой, что легкий, как перышко, Эрни, прежде чем у пасть на колени, перекувырнулся в воздухе, как рыбешка.
— Ах, ты еще не знаешь?
Но Эрни уже отгородился от внешнего мира. Господин Геек продолжал свои поучения, арийцы дивились их наглядности, евреи — жестокости, а Эрни Леви плыл в облаках с Муттер Юдифью, с дедом, с папой, с мамой, с Морицем, с малышами — со всеми, со всеми, кого он не хотел убить песней про Хорста Весселя.
Рассуждения господина Геека сводились к четкому и ясному выводу: Эрни не стал петь.
Однако, хоть ученики и разозлились, они все равно не могли допустить, что Эрни не захотел петь; поэтому они не сочли себя оскорбленными его молчанием и уж тем более не усмотрели в этом молчании личного торжества Эрни, не говоря уже о торжестве евреев вообще, о котором вопил Геек. По мнению учеников, дурак Эрни не мог ни победить, ни потерпеть поражение; они смутно догадывались, что он не хочет никого побеждать. Он просто не участвует в борьбе, а значит, и поражения потерпеть не может в отличие от Маркуса Розенберга. Но эти же самые ученики ненавидели «дурака». Причем ненавидели тем сильнее, чем меньше пищи находила себе их ненависть в его отрешенности. Маркуса они тоже ненавидели, но иначе. Тот постоянно бросал им вызов и, поверженный, вызывал лишь презрение, которого так стремился избежать. А Эрни молчал по какой-то другой причине. Некоторые даже заподозрили, что он просто-напросто не умеет петь. Умел бы — охотно бы пел. И тут ненависть к Эрни переходила всякие границы. Наталкиваясь на кротость, которую излучал Эрни, она кипела и бушевала тем сильнее, что такая кротость была запрятана в них самих, но только очень глубоко — они это подсознательно чувствовали.
Евреи стояли на коленях до тех пор, пока из класса не вышел последний ариец, дабы он мог, проходя мимо, жестом и словами выразить свой восторг по поводу унижения евреев. Но на Эрни никто даже не взглянул. Ученики от него отворачивались, словно на него было опасно смотреть. Ильза все же не удержалась и скользнула по нему взглядом. К своему удивлению, она увидела только копну волос, потому что Эрни смотрел в землю. Нет, не от страха. Он опустил голову от стыда и от горя: он навсегда был отделен и от арийцев и от евреев.