Последний Лель
Шрифт:
Над лесом голубой покров, и будто лес опрокинул себе на склоненную голову большую чашу и из чаши льется голубое вино.
Льется оно, льется ему на разоблаченные плечи, на скошенный луг возле леса, на желтую ленту дороги, которой повязаны всходы на взгорье зеленые, яркие, как будто умытые первым зазимком, растаявшим с первым лучом из-за тучи, которая, верно, теперь в Чагодуе, а может, и дальше и из окошка только краем видна!
Из тучи бежит торопливое солнце: и верно, надо спешить — в овраге лежит белый горох ворохами, не время еще доставать белую шубу,
— Чудесная у нас, батюшка, сторонка! — говорит Зайчик в полузабытьи.
— Ворона и та свою сторону любит, не токмо что человек, — отвечает Митрий Семеныч, а Фекла Спиридоновна и Пелагушка смотрят на них и молчат.
Король на столе в короне, ему на корону забрался пузатый шут с длинным носом и разрисованным брюхом — его король хоть и любит не очень, но какой же король без шута? В королевстве подданных нет, живут все свободно, как будто и нет короля, и один только шут подставляет ему свой круглый рот — дыру на затылке, и король, забавляясь спросонок, льет в затылок шуту горячую воду…
Да и шут не всамделишный, так себе: брюхо у шута слилось с головой, и в голове у него не мозга, а чай китайский заварен.
«Ну что ж… проживем и с таким, — шумит пузатый король, — ныне время настало такое!»
Да, время тугое!
Сидит Фекла Спиридоновна и на блюдце дует.
Знает она хорошо старика, что хоть и корит он ее за болтливость, а самого парным молоком не пои, а сплетку какую-нибудь да сплети.
Нацедила она Митрию Семенычу новую кумку, подала через стол и смотрит в глаза — что-де на рот повесил фунтовый замок? Ты рот не разинешь, так я и подавно!
— Да уж, Митрий Семеныч, и новость… такое дело случилось!
— А мы, Миколаша, с тобой и забыли… Ну-ну, разевай да скорей подавай, — сказал Митрий Семеныч и губу о блюдце обжег.
— Ишь, разоспался старик, — щелкнул он по медному брюху.
— Говорить ли уж, нет ли — ты все равно не поверишь и скажешь, что дура… Да ладно, хошь верь, хошь не верь, после узнаешь, что правда, — начала Фекла Спиридоновна, а Митрий Семеныч опять перебил:
— Да вали под самый нос жито и овес, посля разберем!
— Ладно, ладно, старик… так вот дело какое!
Митрий Семеныч перестал улыбаться, Зайчик уставился матери в рот, откуда глядели два заячьих зуба, а Пелагушка так в мать и впилась: уж больно она любила рассказы.
Глава вторая
Пелагея Прекрасная
Да не лучше ли нам самим рассказать, так будет складнее: и толку больше, и правды.
Так вот вся история.
Пелагея Прокофьевна Пенкина, когда на войну проводила из дома мужа, сначала очень томилась, много плакала за печкой, чтобы
В два года один раз Прохор Акимыч приезжал домой в побывку, но недолго пробыл: две недели прошли, как в угаре!
Качалась изба две недели, качались у окон столетние ветлы и липы, ходило в глазах все в избе, и за окном поутру, не глядя, что дело было по лету — стояло покосное жаркое время, — висел голубой туман, все плыло вдали, не исчезая из глаз.
Справили вместе покос, набили сеном сарай, сараюшку и на задворках сметали два стога.
Глядя на эти стога, как они оттопырили брюхо к плетню, оглянет Пелагея тихо и жалобно свой ровный и круглый, как причастная чаша, живот, привстанет незаметно от мужа за стог и скорее утрет сениной глаза.
Тяжела была ей эта пустошь в утробе.
Пелагея было приладила люльку к матице в первые годы, как вышла за Прохора, нашила малютке рубашек, накроила пеленок из новины, и все это роскошество вот уж семь лет лежит на дне сундука. А в прошлом, по осени, проточили мыши дыру в сундуке, ни мужниной шубы, ни порток, ни рубах, ни цветной полушалок не тронули, а сряду младенца изгрызли на клочья.
Пелагея тогда промолчала, но тоску глубоко затаила в душе.
А тут вскоре, только Прохор Акимыч уехал с побывки на позицию, свекровь захворала.
Недолго промаялась старая Мавра, в неделю исхудала в щепу и скоро перешла жить на кладбище.
Осталась Пелагея одна.
Свекор, правда, хоть и был еще жив, но ничего уж не видел, ходил под себя, про все запамятовал, что было на долгом веку, и даже, как звать Пелагею, забыл.
Словом, остались живыми только два синих глаза в большом и обильном хозяйстве.
Пелагея пахала, Пелагея косила, сеяла, жала, убирала скотину, печку топила — по полю и дому все так и кипело у нее в руках, а руки с этой работы становятся все крепче, грудь все круглее, туже, и в бедрах скопилась такая истома, что если б в те поры приехал Прохор, так уж, наверно, был бы сынишка.
Лежит так всю ночь Пелагея одиночкой, не спит по часам, а только заснет, глядит — рядом Прохор!
И так чудно ей, что Прохор зачастил приходить во сне, — проснется, а рядом с ней никого, такая досада!
А уж то ли не был яров Прохор, не солощ до Пелагеи!
Бывало-ти, за ночь всю так изомнет, истилискает, перевертит и искрутит, что на другой день туман в глазах стоит до полудня и ноги и руки как суслом нальются, а грудь так и прет из-под кофты, словно ищет сама детские губки.
Но хоть и яров был Прохор Акимыч, а не было что-то детей!
Прохор часто, перед тем как возиться с женой, подолгу молился!
Потому и в сектанты в свое время ушел, но задолго еще до Ильи, когда нас всех усадили в телеги и повезли на разбивку в Чагодуй, Прохор вышел из Ангельской Рати, отчаявшись найти сына в благодати поста и презрения плоти, нарушил обет, прорвался Прохор Акимыч как буря и в первую ночь возвращенья на землю едва на тот свет не отправил жену.