Последний пророк
Шрифт:
— Ну, будем здоровы. — Илья Иванович с полным правом, торжественный, просветлевший, наполнил свою стопку до краев.
С едой покончили быстро. Тесть, наполовину опорожнив свой графин, смотрел на него снисходительно. Молчал. Я краем глаза, робко, косился на жену. Она — на меня. Сытые, довольные, говорить ни о чем не хотели.
— Спасибо огромное, Евгения Петровна, — сказал я. Голубцы уютно лежали в желудке, словно для них только и был он, мой желудок, всегда предназначен.
— Спасибо, мамочка, — поддержала меня Таня.
— На здоровье, на здоровье, дети, — счастливо залопотала теща. — Вы бы чаще приходили, кушали… А то бледненькие такие оба, едите небось все магазинное,
— Мама, перестань, пожалуйста, — потребовала Таня. — Это никому не интересно.
Вдруг тесть, он у нас человек внезапный, снова потянулся к графину, плеснул себе решительно водки. Начинается, тоскливо подумал я. Поддав, Илья Иванович произносил речи.
— Вчера по телевизору Егорку Гаранина видел, — объявил он, вытирая рот салфеткой, недовольный.
— Да ты что! — Евгения Петровна всплеснула руками. — И как там наш Егор?
— Хорошо, — обиженно проворчал тесть, пожевав губами, все еще жирными от голубца. — Очередную награду получил за своих бронзовых чучел. И нарядился, нарядился — такой весь из себя, во фраке, с бабочкой, куды там! А мне на семьдесят лет хоть бы открытку прислал… Зажрался, зажрался Егор. — Он помолчал немного, глядя в окно на старую липу. Словно там, на липе, среди веток сидел зажравшийся скульптор Гаранин. — Вот тебе, понимаешь, мать, и старый друг. Я его из какого дерьма вытащил, а! Егорка ж, он когда в семьдесят девятом интервью дал Би-би-си против афганской войны, его в дурдом упекли. А я сразу — на прием к Демичеву. Он мне: «Что же это вы, товарищ Смоктунов, за врагов советской власти просите? Или вы сами с врагами заодно?» Я ему: «Да какой же Гаранин враг, товарищ Демичев? Он запутавшийся человек, ему просто из приемника голову заморочили, и все». — «Вот мы ему больную голову и подлечим». Я все равно стою на своем. «Мы же, — говорю, — таким образом льем воду на мельницу. Даем империалистам очередной повод нас поливать грязью. Не надо Гаранина держать в клинике. Не нравится ему Советская страна — пусть катится себе на Запад…» А Демичев: «Отчего же вашему дружку Советская страна не нравится? Мы его в институте выучили, в Союз художников приняли с грехом пополам, мастерскую выделили, квартиру дали, выставки устраивали, в Дома творчества профсоюзные путевки чуть не даром получал. А Гаранин, как Пастернак, где жрал, там и срать сел…» Вот так, короче. Два часа мы пререкались, и в конце концов Егора выпустили. А теперь он все забыл, все забыл, поросенок…
— А как он у нас на даче жил, в Переделкине, помнишь? — отозвалась мечтательно Евгения Петровна. — Как вы с ним ночами спорили! Засядут с вечера — и давай, и давай… Я проснусь в полшестого, выйду на веранду — а там дым коромыслом. Две бутылки выпьют, окурков навалят полную пепельницу, и чуть не до драки… А потом все вместе шли купаться.
— О чем же вы спорили, интересно знать, с врагом народа? — полюбопытствовала ехидная Таня. Она отца боится, но иногда подкалывает, храбрый заяц.
Илья Иванович насупился. Черты отвердели, налились упругой массой:
— Ты, дочка, если не понимаешь, так и не умничай тут, ясно?! Я вашего Солженицына прочел, когда ты еще пеленки марала. Как раз Егорка и принес «Архипелаг ГУЛАГ». Помню, читал мне вслух, а потом вдруг сказал: мы, говорит, когда победим, мы вас не будем судить. Просто вышлем всех в Америку к чертовой матери. А то им слишком хорошо живется.
Таня неприлично прыснула в кулак. Я невозмутимо поморгал и разделил надвое вилкой последний кусок голубца, который уже есть не собирался.
— Зато теперь вишь как получилось: мы — здесь, а они — там, — невесело подытожил скульптор, гоняя под кожей
— Пап, я прошу тебя, — умоляюще скривилась Таня. — Это скучно, в конце концов, твои лекции слушать.
— Илюша, Илюша, хватит! — подхватила, затрещала мелко добрейшая моя теща. — Ты уже выпил, тебе хватит…
— Только-только нормально жить стали, — продолжал реветь Илья Иванович, блестя стеклянно-красными белками. Пьянел он внезапно и катастрофически. Преображался на глазах. — Только-только экономика заработала, людей из коммуналок в квартиры переселили, только-только дети родились, которые ни войны, ни голода не видели, — и тут трах-тарарах! — Стопка маленькой бомбой взорвалась о пол, шарахнув по ногам искристыми осколками. — Явились реформаторы на все готовенькое! Вы же эту несчастную страну уже десять лет грабите и все разграбить не можете до конца! Все, что советская власть создала, жрете-жрете, а оно есть и есть! И будет! Вы же ни черта не строите, кроме дворцов своих, вы же о будущем не думаете, у вас девиз: нахапать побыстрее сегодня, потому что завтра, может, вообще чечены эту вашу «новую Россию» на хрен взорвут. А Сталин правильно сделал: он нац-менскую кодлу выселил подальше, и стало на Кавказе тихо и спокойно. Потому что мыслил го-су-дарст-вен-но! Потому что строил Империю — да-да, Империю, с большой буквы, — как царь Петр свой Петербург — на крови. И построил, черт усатый! Ни одна зараза в нашу сторону плюнуть не смела. А теперь? Теперь что? Теперь о нас все ноги вытирают, вот вам и демократия ваша долбаная! Нищету расплодили, бандитов расплодили, в долги влезли, страну на колени поставили и радуетесь…
— Отец, ну хватит уже, честное слово! — Таня в сердцах шлепнула ладошкой по колену и бросила в мою сторону виноватый взгляд. Видимо, я отвечал здесь за тех самых, которые и «разрушили», и «довели». — Иди отдохни, хватит!
— Нет, ты скажи, зятек. — Теперь с тестем моим справиться было никому не под силу, периодически такое случалось. Настоянная на спирту кровь наконец шибанула ему в голову, долго готовилась, наверное. — Скажи: ты Россию любишь? Ты Родину свою любишь? А?!
— Илья Иванович, я не люблю Россию, — сказал я правду, стараясь держать себя в руках. — Я люблю свою жену и свою дочку. А Россия слишком большая, ее трудно любить. Пусть лучше каждый занимается своим делом и заботится о своих близких. Так мне кажется.
Голубец мой закончился, спасительный, и я теперь тупо разглядывал свое отражение в блестящем серебре вилки, искаженное, уродливое, но очень отчетливое притом. Таня осторожно положила руку мне на бедро под столом, погладила: спокойно, спокойно, потерпи… Может, стоило навещать тестя чаще: слишком много эмоций накапливалось к моему приходу.
— Вот! Вот! Что я говорил?! Не любишь, значит… ик-кк… И никто ее не любит. Все ненавидят Россию, все ее презирают. И армия у нас плохая, и колбаса плохая, и правительство плохое, и машины плохие — все плохое! Горбачев правду дал о Сталине сказать, а кому от этого лучше стало? Только еще больше начали свою страну ненавидеть, говнюки. А эпоха Сталина, в ней была возвышенная красота, понимаешь?! Как рушились и созидались судьбы! Какое было вдохновение, какой порыв! Какие чувства люди испытывали!