Последний Рубеж
Шрифт:
– Маккой, – взывал скелет.
Доктор заставил себя посмотреть на желтое, восковой прозрачности лицо – состарившееся, искаженное страданием. Всю свою жизнь он знал это лицо другим.
Всего лишь три месяца тому назад Дэвид Маккой был широкоплечим цветущим мужчиной восьмидесяти одного года, имевшим большую врачебную практику в Атланте. Он и думать не думал о покое, об отставке даже тогда, когда узнал, что заразился страшной болезнью, известной как «пюронойритис».
Болезнь была очень редкой, завезенной с одной из планет-колоний и, как всякое неизвестное доселе заболевание, – неизлечимой.
Но в первую очередь поражались и отмирали периферические нервные окончания. По мере отмирания нервов отмирали и мускулы. Парализованному, наполненному болью человеку ничего не оставалось делать, как лежать и ждать, когда погибнут нервы, отвечающие за работу основных органов и наступит долгожданная смерть.
Нечто похожее на пюронойритис было когда-то известно на Земле как «рак»: те же боли, та же неизлечимость, но рак поражал, как правило, один из внутренних органов и разъедал его. Пюронойритис, как неразборчивый шакал, набрасывался на весь человеческий организм сразу, не давая никакой надежды на спасение.
За три месяца болезни Дэвид Маккой – худощавый, как и его сын, спортивного вида мужчина, потерял пятьдесят четыре фунта веса. Он не мог пошевелиться, не мог видеть, не мог дышать, все за него делала система искусственного жизнеобеспечения. Живым в нем оставался только мозг, чтобы принимать сигналы боли и отзываться на них. Обезболивающие препараты больше не помогали – Дэвид Маккой жил не телом и даже не сознанием, а одним, затянувшимся до бесконечности, приступом боли.
– Леонард, – в который раз донеслось из темноты провала рта закутанной в простыни мумии.
– Я здесь, папа, – к своему собственному удивлению ответил доктор твердым голосом.
Отец поднял на него невидящие глаза и прошептал:
– Боль. Останови боль.
– Мы делаем все, что можем, папа, – задыхающимся голосом ответил сын. – Постарайся потерпеть еще.
– Не могу. Избавь меня…
Сын в ужасе отшатнулся назад:
– Не могу! Пойми меня, папа – ты же сам врач.
Отец больше не пытался говорить. Он застонал долгим, протяжным, жалобным стоном. Сын не мог закрыть уши и не мог слышать этого стона. Дрожащими руками он один за другим отключил все элементы системы, потом бережно поднял невесомое тело отца на руки, вглядываясь в желтое лицо, сознавая и не сознавая, что его отца, Дэвида Маккоя, больше нет…
Сибок стоял рядом, но не как обвинитель, а как исследователь, пытавшийся установить истину:
– Зачем ты это сделал? – голос был мягким, сочувствующим.
– Чтобы сохранить его достоинство. Ты же видел, во что он превратился.
– А было ли у тебя право на это?
– Я – его сын, – голос Маккоя задрожал от предчувствия того, что должно последовать. И оно последовало.
– Но это было не самое страшное, не так ли?
Маккоя затрясло от внезапных рыданий. Склонив голову вниз, прикрыв глаза руками, глотая слезы, он с трудом выговорил:
– Прошу тебя… не надо…
– Поделись и этим, – мягко, но настойчиво потребовал Сибок. –
…Маккой бережно положил тело отца на подушки и поспешил в лабораторию при больнице. Он не помнит, сколько дней и ночей провел над микроскопом и бесчисленными склянками, не знает, какова доля его труда в общем деле всей лаборатории, но через несколько месяцев был создан новый препарат против болезни. И пюронойритис, как и его давний предшественник – рак, был побежден.
– Так за что ты себя винишь? – спросил Сибок.
– Он мог бы прожить еще долгие годы, – все еще всхлипывая, ответил Маккой.
– Предварительно промучавшись бесконечно долгие месяцы, – закончил его мысль Сибок. – А ты можешь ответить, что перетянет на весах вечности, – один миг страдания или год бесцельного прозябания?
– Нет, не могу, – уверенно сказал доктор.
– Так не мучай себя воспоминаниями, отринь свою вину, и боль оставит тебя.
– Ты в этом уверен? – нерешительно поднял голову Маккой.
Сибок ответил ему кивком и глазами.
Спок со все возрастающей тревогой наблюдал за трагическими сценами из истории семьи Маккоев. Мало того, что он помимо своей воли стал свидетелем чужой, сугубо личной жизни, он к тому же стал свидетелем и того, что телепатические возможности Сибока возросли до пугающих пределов. Всякое насилие над чужим разумом уже само по себе издавна считалось преступлением, а проделывать его, да еще в самых что ни на есть зримых образах, на глазах посторонних наблюдателей, было недопустимо чудовищным актом. Трагедию Маккоев Спок переживал как свою личную и вместо избавления почувствовал такой острый приступ боли, что с отвращением наблюдал за Сибоком.
Сибок заметил это и назидательно изрек:
– Все мы склонны считать свою собственную боль за отголосок чужой, свои собственные переживания – за сопереживания.
– Ты так считаешь? – попытался избежать спора Спок. – Но я не скрываю никакой боли.
Сибок усмехнулся снисходительной усмешкой. Взгляды братьев скрестились, и старший сказал младшему:
– Я о тебе знаю намного больше того, что ты сам знаешь.
– Даже так? – принял вызов младший брат.
– Даже так, – уверенно сказал старший.
– Тогда показывай.
– Спок, не ввязывайся, – вмешался Кирк. – Не стоит он того.
– Все нормально, капитан, – успокоил его Спок.
Он знает, на что идет. И, бросая вызов Сибоку, вовсе не думал сопротивляться его вторжению в свой разум. Он понимал, что все его средства защиты будут разрушены с печальным для него результатом. А получше узнать возможности Сибока, узнать что-то новое о самом себе – ради этого можно пойти на временную потерю своего «я».
Наступила темнота, и раздался пронзительно-громкий крик женщины. Долгим, многократным эхом отразился он в гулких невидимых сводах какого-то замкнутого пространства и затих. Темнота, как бы утончаясь, теряла свою непроглядную насыщенность, из нее один за другим проявлялись образы: высокие, аккуратно обработанные стены пещеры, яркие факелы, отбрасывающие полосы света и тени на мучающуюся в родах женщину. Ее крика больше не слышно – грохот церемониальных барабанов наполнил пещеру нескончаемым гулом…