Последний Рюрикович
Шрифт:
Не каждый день царевичей убивать приходится, посему волнение дьяка вполне понятно. А было это в тот день, когда Ивашка только познакомился с Дмитрием.
Глава XII
МИТРИЧ
Митрич, как все обычно звали мужика, еще когда он не разгинал своей натруженной спины, склонившейся над сохой или прочими нелегкими трудами по крестьянскому хозяйству, познакомился с иезуитом случайно.
Воткнув вилы в одного из опричников, когда те зорили его дом, он бросился к ближайшему леску. Но пешему от конных не убежать, хотя Митричу это почти удалось. Правда, только почти, потому что на самой опушке какой-то молодец
Подобрала его старуха, жившая в ветхой землянке на краю деревни. Травами да наговорами она вернула Митрича к жизни, но едва он вышел погреться первый раз на солнышко, так сразу и заплакал. Где дом родный стоял – уже бурьян на пепелище вымахал в полный рост.
Потом была разбойничья ватага из таких же, как и он сам, бездомных, голодных и обиженных – на власть, на судьбу, а кто и на бога. Случались дни – щеголяли в атласных штанах, но чаще наоборот – в стуже да в холоде.
Затем у властей дошли руки до ватаги – обложили стрельцами, да так плотно, что мышь не проскользнет. Вот тогда атаман и сказал, что, коль вместях прорваться мочи нет, надо уходить поодиночке. Он, как его уже тогда уважительно называли, Митрич, уйти сумел.
Приблудился было к монастырской деревне, что на монахов из Троице-Сергиевой лавры горб с утра до вечера гнула, и уже даже помышлял о женитьбе, как вдруг случай опять все повернул не туда.
Зашел он как-то по делу к соседу, чтобы дочку его, красавицу Дашеньку, ободрить (самого хозяина вчера вечером в яму посадили за недоимки), а там какой-то пузатый монах завалил девку на лавку и уже задирает на ней сарафан, добираясь до заветного.
Завидя, как отчаянно трепещет розовое девичье тело, как жирное брюхо, скрытое под рясой, уже вдавилось, вжалось в нежную плоть, как из сомкнутых губ уж не крик, а сдавленный стон раздается, как кроваво-красный рот бесцеремонно в тонкое девичье горло впился, жадно чмокая, и уже слюна от вожделения из него побежала, схватил Митрич нож, вспомнив свою удаль молодецкую, хотя уж и немало лет тому минуло, и, как в прежние годы, одним махом глубоко всадил его в здоровенную спину.
К тому же, не столько для надежности, сколько машинально, направил он свой удар прямиком под лопатку, чтоб наверняка. Затем стащил, скинул безжизненный труп с Дарьи, кое-как отпоил захлебывающуюся от рыданий девку ключевой водой и пошел своим ходом в монастырь.
По пути, слава богу, еще одного монаха на телеге встретил, а то так бы и сдался собственноручно. Не на милость, нет, знал, что не помилуют, просто иного выхода для себя он не видел. А тут, как увидал молоденького монашка на телеге, осенило.
Ухватил лошадь под узцы, остановил, подошел к нему, не поняв поначалу, почему тот так торопливо в солому вжался и даже ноги под себя подобрал, и хриплым голосом сказал, чтоб суседа с ямы выпустили да к его дочке Дарье приставать боле никто не смел.
Потом тупо глянул на свои руки, наверно, потому, что монашек с них глаз не отводил, и понял, чего тот так боится, – были они все в крови.
– Это отца Стефана, – добавил он, поднося их поближе к монашку, чтоб тот как следует проникся ужасом и понял, что теперь Митрич готов на все. – И ежели не сделаете так, как я говорю, то не он один сдохнет без святого покаяния, без отпущения грехов, аки пес шелудивый.
Напрасно, как выяснилось позднее, он все это говорил. Через пару лет заглянул Митрич в эту деревню и ахнул. Сосед так и умер в яме, никто его и не собирался выпускать, а Дашенька, на кою он и сам имел виды, когда подумывал о женитьбе, толстопузые монахи до того довели попреками за отца Стефана, что она сама на себя наложила руки, утопившись в реке.
И еще раз хотел Митрич новую жизнь начать, когда в своих вечных скитаниях по лесу близ убитой кем-то бабы нашел малое дите. Нечеловеческим трудом выстроил он за год в лесу какую-никакую избушку, год с дитем жил, наведываясь в ближайшую деревушку за провизией, – деньжонки были, а потом его повязали и кинули в поруб. Донес кто-то царевым слугам.
Три дня его били смертным боем, чтоб сказал, где зарыл награбленные сокровища, а он, дурья башка, молчал. Завыл он в голос только на четвертый день, после того как ему показали его приемного сына.
Свалившись с пыточной лавки на пол и извиваясь всем телом, как червь, подполз к кату и вопил дурниной: «Дите не трожьте, звери! Ему ж и шести годков нету! Малой он совсем!»
А как начали плетью охаживать, так после первого же удара потерял сознание, хотя били-то не Митрича – дите. Каждый удар по детскому тельцу ударом грома к нему в мозги врезался. Накрепко, чтоб на всю жизнь запомнил, каково разбойничать на Руси святой.
Как тогда Митрич сорвал с рук кожаные ремни, а были они крепкие да широкие, до сего дня не поймет. Первый удар его кулака пришелся в зверя с кнутом. После того как свалил душегубца, вырвал у лежащего кнут из рук и тут же метко, прямо по глазам угодил второму, ошалевшему от случившегося. И только когда тот взревел от боли, руками закрывшись, а из-под них по щекам струйка красная тонкая потекла, понял: вот оно, спасение.
А дальше как во сне. Машинально поднял саблю, оброненную тем, вторым, и с дитем на руках – на коня, что стоял на привязи у крыльца, и ходу. Куда? Да в лес, куда ж еще. Он, в отличие от людей, добрый – и укроет, и накормит, и напоит. Но тут иначе все вышло. Кругом обложили его царевы слуги, травили со всех сторон, как лютого зверя. На третий день, искусав себе все губы до крови при виде детских мук, – мальчонка от пережитого ужаса и побоев сгорал в злой лихорадке, – Митрич в отчаянии вышел на дорогу.
Там-то он и повстречал проезжавшего мимо иезуита, упал ему в ноги, ни слова не говоря, и молча протянул дите. Хоть иноземец был и не робкого десятка, но по первости достал пистоль, готовый пальнуть в случае чего прямо в рожу этому рослому, заросшему и грязному русскому мужику, но при виде детского тела и ручек, обессиленно свисающих, что-то смекнул, пистоль убрал, только строго спросил: – Тебя ли ищут повсюду?
А Митричу уже все равно было, и он только кивнул, глаз с ненаглядного, хоть и неродного, не спуская. Рейтман же, осмотрев бегло младенца, достал свои лекарские принадлежности, обтер воспаленное личико чистой тряпицей, потом, замахнувшись было, выкидывать передумал – Митричу ее в руки сунул, приказав утереться.
Сам же, достав скляницу с какой-то жидкостью, разжал ребенку зубы ножом – иначе никак, уж больно крепко тот сомкнул рот – начал ее вливать. Затем подошел к Митричу, стал заботливо этой тряпицей лик ему вытирать. А тот так и продолжал остолбенело стоять, не отрывая взгляда от дитяти, коего он уже называл Никиткой да родненьким. Подлинного его имени он не ведал – малец-то от испугу еще год назад как замолчал, когда при нем мать резали злые, лихие люди, да так и не говорил ни слова. Но на Никитку мальчуган охотно откликался. Потом иноземец вынул ножницы, оттяпал ему бородищу, подровнял волосы, а напоследок сунул какую-то одежу со словами: «Рвань поменяй». А увидав, что Митрич как стоял столбом, так и продолжает стоять, глядючи на своего мальца, встряхнул его пару раз хорошенько и сказал в самое ухо: «Завтра совсем здоров будет».