Последний Рюрикович
Шрифт:
– Тебе чаво здеся надобно? – лениво спросил он Ивашку.
– Я… – робко начал было мальчик, еще и сам толком не зная, как лучше ответить.
– К царевичу, что ли, играться?
В груди у Ивашки так все и оторвалось. Вот она, удача-то, лови, хватай.
– Ага, – кивнул он.
– Ну, иди живо. Не мешайся тут. Они уже во дворе играются, а ты штой-то припозднился.
– За свистулькой бегал, – пояснил мальчуган, уже освоившись и показывая крепко зажатый в кулаке глиняный подарок Митрича.
– Ну, иди, иди уж. Вдругорядь не пущу, коль припозднишься, так и знай, – лениво проворчал человек. – Да не туда, эй,
Чтобы как-то оправдаться, проходя мимо него, мальчуган хитро улыбнулся и нашелся:
– А я хотел было с задов зайтить и напужать малость.
Человек присвистнул:
– Это царевича-то? Да он и так пужаный весь. Тебя бы с твоей дуделкой так пужанули, если б его опять трясучка забила, своих бы не узнал.
– Я б легонько, – пробормотал смущенный Ивашка и остановился, услышав окрик:
– Эй, погодь! Чичас я сам тебя проведу, а то, чего доброго, и вправду пужанешь. – И человек, нагнав мальчугана и цепко ухватив его за плечо, пошел с ним вместе к другому, на этот раз не такому высокому, к тому ж лежачему тыну [98] , на который, наверно, очень удобно было лазить.
«На него полезем, что ли?» – подумал было весело Ивашка, когда они уже подошли поближе, и даже чуть не прыснул в рукав – он-то ладно, а как этот здоровый дядька попрется? Но человек легонько толкнул рукой неприметную маленькую калитку, и они оказались еще в одном дворе, уже значительно меньшем по размерам, чем тот, первый. В середине его стояли двое ребят в нарядной одежде и о чем-то громко спорили. Завидев Ивашку, оба резко повернулись в его сторону и стали молча на него смотреть.
98
Лежачий тын – частокол бревен, лежащих горизонтально один на другом, и скрепленный по бокам через пазы вертикальными столбами.
– Ну вот, играйся таперь. А то – напужаю, – проворчал человек и той же ленивой походкой побрел назад.
Ноги у Ивашки вдруг стали ватные, будто чужие, и он, с трудом удерживая равновесие, тихо подошел к ребятам, но потом, заметив, что они хоть и нарядно одеты, но выглядят ненамного лучше его самого, постепенно посмелел, решив для себя, что царевич, наверно, еще не вышел поиграться. Заговорщически подмигнул им и шепотом спросил:
– А где царевич-то?
Мальчуганы недоуменно переглянулись, а потом тот, что был повыше, озадаченно переспросил:
– А какой же еще тебе нужон?
– Как это какой? – Ивашка даже возмутился – вовсе, что ли, за дурня его сочли. – Димитрий?
Тогда тот, что повыше, залился веселым смехом.
– Ты чего? – недоуменно спросил его наш герой.
– Ой, не могу. Ой, потеха. – Немного отдышавшись, он указал пальцем на худенького, одного роста с Ивашкой, мальчугана: – Да вот же он, – и опять закатился в безудержном хохоте.
Мальчик, в которого ткнули пальцем, стоял, хмуря брови, и недовольно сопел носом. Было видно, что ему Ивашкино незнание и простота не очень-то пришлись по душе, но потом заразительный смех товарища обуял и его самого, и он тоже сдержанно засмеялся, а потом, не выдержав и отбросив наконец напускную хмурость и строгость, захохотал во весь голос.
Мальчик повыше, отсмеявшись, поднялся с земли и постепенно успокоился, а царевич хохотал все сильнее и безудержнее. Затем он как-то неестественно побледнел, зрачки его закатились, и он, замолкнув и рухнув на землю, начал биться в страшных судорогах.
Ивашка никогда не видел смерти, но почему-то сразу понял, что именно она наложила свой отпечаток на лик царевича, побелевший, с крепко стиснутым ртом, с неестественно выпученными от натуги белками глаз.
– Мама! – заорал он истошно и со всех ног бросился бежать.
Скорее, скорее домой, за крепкий бревенчатый тын, под защиту старого и угрюмого, но такого добродушного старика Митрича. Сам не помня как, он перемахнул через царские ограды и почти в беспамятстве добежал до дома иезуита, который показался ему после всего недавно пережитого таким родным и близким, что Ивашка даже заплакал, а когда уже пролез под воротами, то окончательно разревелся в голос.
Уже вечерело, и косые лучи солнца почти не освещали двор, только еще блестел большой желтый крест на шатерной верхушке церкви, а Ивашка все никак не мог успокоиться.
Так он и сидел дрожа на ступеньках крыльца, пока не дождался приезда Митрича. И даже когда тот, распрягая лошадь, весело подмигнул ему, ужасное зрелище бьющегося в корчах царевича продолжало стоять перед Ивашкиными глазами.
А Митрич, веселый от свидания с Никиткой и раскрасневшийся от чарки доброго меду, что поднесла ему, завлекательно улыбаясь, вдова, так ничего и не заметил: ни ободранных о высокий царев тын Ивашкиных рук, ни его запачканной в земле одежи, а ведь, когда уезжал, была совсем чистая. Лишь за ужином он, присмотревшись повнимательнее к притихшему мальчугану и решив, что такое настроение у него от скуки и безделья, только и поинтересовался:
– Скучал, поди?
– Ага. И ждал, – бесхитростно ответил мальчик.
– А руки-то где искарябал? – больше для порядку, чем для интересу спросил Митрич.
– С крыльца упал. Солнце в глаза блеснуло, – быстро нашелся, как соврать, Ивашка.
– Ишь ты, – сочувственно качнул кудлатой бородищей Митрич. – Больно, поди, – и добавил построже: – Осторожнее быть надо. А то глянь, и сломаешь себе чего-нибудь. Как тады быть? Я-то лечить не умею, а боярин когда еще вернется.
Больше он не нашелся что сказать, и остаток ужина прошел молча. Митрич был голоден, поскольку объедать вдову не желал, и так скудно живет, а стало быть, подкреплялся последний раз только утром, перед отъездом, а Ивашка же пребывал в думах о бедном царевиче.
Даже лежа в своей «царской» постели, он, еще раз перебрав в памяти все свои поступки за сегодняшний день, сделал вывод, что уже трижды серьезно провинился перед Богом, солгав дважды Митричу и один раз тому неизвестному нарядному человеку у ворот.
«А лгать – один из самых больших грехов», – вспомнились ему поучения монастырских старцев.
«Я отмолю», – мысленно, уже засыпая, пообещал он, но тут вспомнил отца Феофилакта и как тот, после неудачного Ивашкиного вмешательства в его торговую сделку с крестьянами, ухватив мальчика за ухо, гудел басовито: «Лжа есть первая торговая заповедь. Повтори, отрок», – и Ивашка, не в силах выдержать молча такую боль, плача навзрыд, старательно повторял, слово в слово.