Последний сон Андрея Лыкова
Шрифт:
– Разве я такая рыжая или так не люблю копать картошку? – Только и спросила она.
– Нет, ты такая же талантливая, как Антошка Чехонте.
– Обволакиваешь?
Но он лишь прищурил глаза, сказал не совсем понятно, что определяет сущность и пошел по коридору. Никого он не обволакивал, никаких целей не ставил. Возможно – по инерции. Приятно было ей это говорить. Он говорил.
Отчего-то Лыкову нравилось это имя-прозвище, как-то приятно щекотали горло его звуки. Он полюбил его и стал употреблять чаще, чем нужно, нередко оно залетало в уши коллег, чутких до интимных оттенков слова. И коллеги
Дома тоже многое переменилось. Лена не знала: радоваться ей или плакать. Отношения их стали мягче и даже нежнее, но ее не покидало чувство, что вся эта нежность не для нее, что Андрей, витая где-то там – в своих мыслях и, возможно, продолжающихся, но скрываемых снах, слетает к ней ненадолго, чтобы, коснувшись, ускользнуть вновь. Иногда в постели он был так мил, что она с закружившейся головой и плывущим в сладкой дрожи телом благословляла его странный сон. Но утром, видя присмиревшие глаза Андрея, понимала, что нежность осталась в ночи и даже где-то дальше. Так плохо, так горько делалось от этого, что временами она плакала, закрывшись в ванной.
Сам Лыков, как ни странно, этого не понимал. Он, конечно, не мог не отметить, что его влечет к жене куда больше прежнего, стало случаться, как бывало, он, прибежав на обед, начинал ласкать ее и, теряя голову, иногда даже не успевал донести до дивана. Желтый жесткий палас принимал их без возражений, превращаясь в мягкий и пушистый коврик. Начиная подумывать, а не пуховая ли внутри у него нитка?
Андрей стал особенно страстным и нежным любовником, его с силой первых встреч влекло тело жены. Но разговаривал с Леной по-прежнему мало, о ничего незначащих пустяках, о… в общем, ни о чем.
Сон отдалялся. Приходили, правда, другие, но менее яркие, они скорее напоминали видения, навеянные первым, главным, как его определял сам Лыков.
Шло время, отступила прежняя острота потери, оставив щемящую грусть. Лыков мог теперь достаточно спокойно думать об этом странном явлении, конечно же, выходившем далеко за рамки обычного сновидения. Уж слишком оно потрясло его. Хотя теперь и начинало казаться, что прошло бесследно.
Было удивительно. Была радость и тоска, в старые времена сказали бы: сердечное томление, чуть позже – химия любви, а сейчас – гормональный всплеск, эндогенно-эндорфинное опьянение… То, чем все это было вызвано улетело. Куда? И откуда пришло? Он, чуть успокоившись, быстро понял, что никогда не найдет ответы на эти вопросы.
В отличие от окружающих он не видел в себе особых перемен. Разве что иное настроение. Только настроение. Сегодня оно одно, а завтра может стать другим.
На замечания о «тайной и роковой влюбленности», только усмехался.
– Да, – говорил он, – влюблен. В молодую, привлекательную… рыночную экономику. Которая обязательно обманет, как и все молодые и привлекательные. Ну, а как?
Сон. Он все же нес его в себе, помнил. Если бы это была картинка, то, наверное, он бы ее гладил и даже целовал, спрятавшись за какой-нибудь раскидистый куст. Но как погладить сон? За каким кустом?
Вначале, в первые дни, была иллюзия возвращения. Она была вызвана стремлением вернуться к безвестной реке, ощутить босыми ногами пыль дороги, услышать гул пчел,
Лыков шел сквозь августовский вечер, словно бы не касаясь его, не оставляя следов и не принимая их на себя, лишь глаза привычно отмечали детали окружающего. Догорало солнце за плотной и темной зеленью тополей, сумеречный неопределенный свет, в котором ему всегда чудился розовый пепел, стоял на улице. Андрей добрался до вокзала и остановился, ожидая, когда уйдет пассажирский и освободит путь.
Он вспомнил, как лет пять назад, здесь же видел апокалипсическую картину. Из немытого, открытого на четверть окна вагона, прямо со второй полки, торчали чьи-то голые ноги. Пятки, пальцы и маломальские выступы ступни были покрыты пылью и копотью, точно это не в дизеле тепловоза, а прямо на них сжигали солярку. Но и сквозь копоть можно было различить толстую кожу подошв, их грубую тяжесть, каменную твердость ядреных, полупрозрачной желтизны, сухих мазолей-надавов.
Ноги дернулись и приоткрыли обзор. На грязной полке лежала россиянка в каких-то немыслимых трико и футболке. Голова ее пропадала во мраке вагона: желтый свет с красной немощью стыдился высветить лоснящиеся, затертые перегородки вагона и всю ту нечистоту, что скрывалась в нем.
Лыков брезгливо повел плечами и подумал о том, как страшно, должно быть, оказаться на нижней полке в этом вагоне, ехать куда-то, ожидая неизбежного: вот сейчас тряхнет как следует на очередном уклоне или где-нибудь на стрелках и сверху, с той самой второй полки, на голову сорвется сопля или что-либо еще более мерзкое, но обязательно холодное, липкое и скользкое.
– Брр,– еще раз передернуло Лыкова.
Он не любил грязи, был брезглив, но нередко именно какая-нибудь гадость захватывала его воображение, и он, невольно, разукрашивал ее неожиданными подробностями цвета, запаха и консистенции. Горло сжималось, начиная спазматически подрагивать, и его без малого не рвало. Зачем? Чтобы точно потом описать? За каким чертом об этом писать?
Некоторые окна в вагоне были разбиты, дыры в двойных стеклах лучились звездами. И тепловоз, и вагоны были неимоверно грязны. Точно с помойки.
Сейчас стало почище. И окна целые. Смотри ты, все проходит. Даже из такой жопы вылезать стали помаленьку. Только она у нас волшебная: чем дальше ползем, тем она глубже. Приглядишься и, вроде, ползешь-то уже в обратную сторону. Опять вглубь.
Вот только об этом сейчас не хватало…
Но прошло же? Пришло же другое! Или только видимость другого? Только окна вставили…
Осталось сказать, что вот и у него все пройдет.
Окна вставит!..
Глупость. Банальность. Пошлость.
К дому Лыков подошел уже в полутьме. Красный свет штор заливал лоджию. Кухонное окно жило своей зеленой жизнью, настойчиво высвечивая свой угол.
Лена открыла дверь, заглянула в расширившуюся щель и тут же скрылась за брякнувшими деревянно-кольчатыми занавесками: на кухне что-то жарилось, шипя и потрескивая, и, видимо, пеклось, запах струился в коридор, встречая у порога хозяина.