Последний сон Андрея Лыкова
Шрифт:
Конечно, хозяина! Ведь он – для него, и раскалившаяся духовка широкими волнами выпускала его, отмывая Лыкова от запахов улицы.
Ужин прошел в дружественной и не торжественной обстановке. Говорила больше Лена, Андрей посматривал на нее, иногда улыбался и от этого она, невероятно, волновалась, смущалась и начинала молоть чепуху.
– Знаешь, – сказала она, наконец,– у меня такое чувство, будто мы мало знакомы. Понимаешь? Я даже боюсь тебя. Честное слово. Как на первом свидании. Понимаешь?
– Понимаю. Но тогда мы должны сидеть не за столом, а где-нибудь на
– Эх ты! Желудок.
Андрей продолжал есть и смотреть.
– Не смотри так, мне стыдно. Я уйду сейчас,– она даже кокетничала помимо воли. И зачем-то, может, снизить высокий слог момента: – Помнишь Чуркину Любу? Умерла вчера. Говорят, даже до больницы не успели довезти.
– Подняла из-под прилавка слишком большой ящик?
–Представь себе, именно так. Только не из-под прилавка, теперь туда ничего не прячут, а из подсобки несла. Лопнула киста. Сразу осложнение какое-то, и сердце остановилось.
– Жуть, – вытирая руки о салфетку, заметил Лыков. – Очень застольный рассказ.
– Нет, но…
Он, откровенно говоря, плохо помнил, кто такая эта Чуркина и вообще не был настроен на тоскливый лад – взять да поскорбеть о ком-либо постороннем. Такого хорошего настроения у него давно не было, и портить его Лыков не собирался.
– Сколько раз в больницу ходила: «Болит», – продолжала свое Лена, – а в ответ: «Ничего не видим. Все чисто». Гинекологи называются.
– Может, и не видят, там темень-то какая?
– Иди ты! Как можно смеяться, я не понимаю.
– А что ж, мне плакать что ли? Вот когда у меня кисту гинекологи не заметят, и она лопнет, вот тогда и слезы.
– Чирей тебе на… куда-нибудь. Лопнет у него. Где ей у тебя завестись?
– Что, такое маленькое и невместительное тело?
– Точно одна женщина в поезде говорила,– не уступала Лена,– все на нас – на баб, а мужикам хоть бы что. У моего, говорит, хоть бы раз что-нибудь заломило там. Одна болезнь только и была: пришел из бани злой-презлой – кипятком себе ошпарил. Ходил умирал целую неделю.
– «На нас, на баб!..»
– Ну – женщин. Сами– то так не говорите?
– Не говорим.
– А-га…
– А-га-га.
– И похуже говорите.
– И похуже говорим… Как?
– Сам знаешь.
– Блядь? Это междометие… Сука? Жена кобеля. Это даже возвышает.
– Куда уж выше!
– А – баба… Тьфу!.. Наверно, рады все были, что мужик ошпарился. И та дура – тоже смеялась над своим мужем? Ее бы я сукой не назвал. Не достойна!.. Так, шавка какая-то. Смеялась?
– Ну, а что?.. Вообще-то, смеялись все!
И Лена расхохоталась.
– Ну, вот… – Андрей покачал головой: – Смейся, паяц, над разбитой любовью!
– «Паяц»… У меня тоже бок правый болит иногда, а в больнице: «Ничего страшного. Все у вас хорошо. Это вы мнительная или метеочувствительная». До каких пор это «хорошо» продлится?.. А ты говоришь – паяц.
– А я говорю… Что я говорю?
– Вот!.. Даже не слушает! Как тебе сейчас ухо закручу!..
– Да все я слышу. Это у тебя аппендицит в зачаточном состоянии.
…Пока Лена
Лена кружилась по небольшой кухне, а Андрей отмечал, что время на ней не отражается, хотя, конечно, какое время, и какой это возраст – тридцать один. Но все же… Выглядела она все так же, как шесть лет назад. Пожалуй, только к прежней стройности – она всегда тянулась стрункой вверх – прибавилась женственность, некая приятная тяжесть форм.
Он следил, как покачивается грудь под истончившимся ситцем халата, и тяжелели, немели его ноги.
Прежде он называл ее Аленкой. Чаще всего, когда были с глазу на глаз. Рука в руке. Губы к губам.
Потом имя сразу ушло. Редко, когда нельзя было иначе, говорил: «Лена», еще – цепляя – «Елена Дмитриевна». А как нравилось когда-то шептать ей на ухо нежное «Аленушка». Он сравнил про себя «Аленка» и «Антошка». И последнее казалось теперь лучше, без сказочной народности и понурого сидения на бережке.
Не зря одна их очень умная знакомая сказала: «Аленка…Так коров зовут».
Саму ее при этом звали Марта.
Антошка. Близко. Мило.
Изменил он, получается, имени.
Вот только Антошку он, пожалуй, и теперь не хотел так, как Лену. Была в этом какая-то странность, некое несоответствие. Еще казалось, что за Антошкой, за самим этим именем, кроется нечто большее, чем Бескова, точно оно живет само по себе, сочетаясь с чем-то другим. А за «Аленкой» не стоит уже почти ничего, но тело ее влечет с новой силой.
Вновь в голове мелькнуло белое кружево над водой. Реально, зримо, вот – прямо перед глазами. Он даже руку приподнял, точно надеясь коснуться платья. Сердце качнулось сильнее. Может, с этим связано его странное отношение к Бесковой, к шелестящему сочетанию звуков: «ан-тош-ка», пахнущему шоколадом и кукушкиными слезками. Удивительно, что кроме Лыкова, этого никто не замечал. А он втягивал тихонечко воздух ноздрями и чувствовал вполне ясно тонкий, но явный аромат: …тошш-ка… В ноздрях поднималось суховатое, сладковатое «…шшшш…».
Наваждение длилось лишь мгновение, лишь на долю секунды оказался он на берегу черной реки, и вот уж перед глазами знакомый стол, примелькавшиеся шкафы. Он глянул на Лену, и его потянуло к ней. Захотелось провести пальцем по шее, коснуться под халатом груди и, скользнув ладонью подмышку, лаская спину, опускать руку все ниже и ниже.
Она протирала тарелки, а он незаметно для себя восхищался ею. Рассматривал высокий чистый лоб, напоминавший о ее бабушке полячке, затянутые назад, заколотые в небрежный хвост соломенные волосы, блестевшие на изгибах. Взгляд его надолго остановился на едва-едва шевелившейся в такт выполняемой руками работе нижней губе, припухшей от середины к уголкам.