Последний сон Андрея Лыкова
Шрифт:
Женщины, получающие цветы на 8 марта, мягкие с боков и нежные в душе, – эти же самые женщины очень легко раздерут двух миролюбивых мужиков на два противоборствующих лагеря. И пойди, пойми – для чего?
Именно они довели никчемное происшествие до ружейных залпов.
Председательская свинья потоптала у фермера огуречные грядки (там уж и огурцов-то не было, одни сухие плети…), сорвала веревку с бельем и, по словам Ларисы – жены фермера, съела «некоторые из ее вещей».
Съела свинья, а краснела, рассказывая это, почему-то Лариса.
Как вскоре стало всем
Председатель пришел к соседям лично, извинился за поведение свиньи, ничуть ее не оправдывая, да и всю свою семью – не доглядели, и сказал даже, что готов возместить деньгами или мануфактурой. Но сам же все испортил от излишнего усердия (хотя, валил потом на жену).
– Тебе, – говорит, – Лариса, я свои трусы отдам. Жены моей, конечно. Я ей из Польши еще в Перестройку целых два тюка привез. Никак не кончатся.
– Как бы нас в них Иван не перепутал, – сказала из-за ивановой спины жена председателя. И не уточнила – какой «Иван», и вообще неизвестно зачем она стала нагнетать напряжение и бросать искры.
Эти искры быстрее всех, известных из истории страны, разгорелись в пламя.
Слово за слово… Уже через минуту вдоль деревни от избы и до избы зашумели телеграфные столбы.
Как взвилась Лариса – по образованию музыкальный педагог с тонкой душой, как закричала:
– Иван! Тут издеваются над нами. Гляди! Гляди на довольные рожи, мы для них – вечные черви.
Никифорович, глядя на «довольные рожи», тоже взбеленился. Не один год он прожил бок о бок с пылким человеком и не чужд был гордости. Матеря «всех председателей Советского Союза» и зачем-то – коммунистов, победы которых ждал в последнее время, он бросился в дом и схватился за ружье.
Сосед его, дед Мухин, состарившийся безвременно в начале девяностых от социалистического ведения крестьянского дела на селе и от пристрастия к выпивке, рассказывал Лыкову, округляя глаза в естественном ужасе:
– Мать твою так! Я с вилами по огороду прохаживаюсь, присматриваюсь, и вдруг слышу, по радиу как заорут! ААА! А потом пошло торжественно, как в тот раз, когда в весенний час хоронили товарища Сталина – из груди, откуда-то из-за кадыка: «Советского Союза!» Я аж присел. Думаю, на старые рельсы встаем, видать, опять гекачепэ на свободу вырвался.
– А у вас радио есть?
– Был приемник – сгорел. Да ты – слушай… И вот, значит, как наметился вроде переворот, то один выход: прежним путем пойдем к ясной жизни. Заживем в хорошем трудовом ритме. А что ж? Соскучились… Но тут слышу, страшенные маты тем же голосом. Голос мне знакомый. Узнаваем стал. Нет, думаю, советская власть доныне в загоне, а это Ванька лается – фермерское хозяйство развивает.
Дед озирался и дичился, видя в пространстве нечто невидимое другим:
– Как выстрелы грянули, я, едрит твою, струхнул маленько… А ты думаешь, не струхнул бы? То-то и оно… Спрятался в навоз, прикрылся сверху сухими катяшками и сижу, жду: чем дело кончится? Почитай, ничего и не видел. Утрясся весь, аж живот потом ломило от долгого напряжения. Подвело под ложечкой комками,
Лыков слушал, веселился и не знал, как все это написать. Дело даже не в многочисленных матерках и междометиях, дело в живых, вторящих слову морщинах поперек лица и комическом ужасе пострадавшего. А Михеич считал себя именно пострадавшим. И занимал соответствующую позицию.
Не гнушаясь матом, но не избегая и литературных слов и оборотов, почерпнутых из окружающей среды и из экранизированной великой русской литературы, дед продолжал с крестьянской предусмотрительностью:
– Смешно тебе… Я, знаешь, когда-то пионерам приврал, что был красным партизаном, а тут шум такой! Вдруг, думаю, сподвижников советской власти истреблять взялись? Чего Иван-то так орет? С чего бы ему беситься? Корова у него тот раз отошла, только все вокруг пообосрала, – не поймешь чем несет, толь говном, толь брагой? Вот… А тут-то все хорошо, чего орать? – и, тыча в блокнот, говорил Лыкову: – Ты запиши на всякий случай, что я не партизан. Какой я партизан? На вид только старый, а когда партизаны были, мой отец еще сопли по окошкам мазал, в пионеров камнями кидал. А я тогда каво был?..
Много чего насобирал Андрей в свой блокнот, но теперь ничего не выходило. Ну, вот пишет он, как Михеич морщил и без того в двойном слое морщин лицо и рассказывал о Ваньке-душегубце, а … Не то. Цирк.
Так, а почему нет? Он что «Бедную Лизу» пишет?.. Цирк и должен быть… Но ведь живые люди…
– Идет оно все!.. – Сказал вслух Лыков.
Решил отложить до понедельника. Что-нибудь, как-нибудь…
И уже встал, чтобы уйти, как послышался дробный перестук каблучков по коридору.
Это панически бежала, оставшаяся один на один с выпускаемым номером газеты ответственный секретарь редакции Антонина Бескова: юная, стремительная и, судя по смятению в каблучковой дроби, находившаяся в отчаянном положении.
«Сейчас будет приставать», – с двойственным чувством – уныния и воодушевления – подумал Лыков.
Он был не против приставаний девушки еще только вливавшейся в их коллектив, но уже обратившей на себя внимание энергичностью, высокой коммуникабельностью и развитой адаптативностью в профессиональных вопросах, высокой же грудью, увлекательным силуэтом фигуры и качественной одеждой, что было особенно заметно в условиях замены фирменного советского дефицита – дешевым обильным ширпотребом.
Приятно поговорить с ней. Тем более, наедине. Тем более, если бы она пристала.
Она и пристанет, но по другому поводу. В этом чутье профессионала Лыкова подвести не могло.
В миг лыковского интуитивного проникновения в ткань жизни, широко распахнулась дверь, и в нее впорхнуло-вскользнуло очаровательное светловолосое творение, заигравшегося в сексапильность Создателя. Творение ничем не походило на ответственного работника, в том числе и на ответственного секретаря. Поместили Бескову на эту большую должность уж конечно по блату. Это все знали, и каждый к этому относился по-своему. Лыков философски: «Прелестна».