Последний сын дождя
Шрифт:
Милька стала жить жизнью всех замужних баб: работала, рожала и ростила ребят, устраивала непутевому мужику взбучки, носила ему передачи. И никак уж не думала, не гадала, что придет время — и снова пересекутся ее и Иванова тропочки. Случилось это весной, когда они ехали из города вдвоем в кузове открытого грузовичка. Иван был угрюм и рассеян. Где-то на полдороге он тронул Милькину щеку ладонью и спросил: «Хоть ты меня, Миля, вспоминаешь иной раз или уж совсем нет?..» Она испуганно поглядела на него, и в ней словно что-то переломилось: бросилась ничком на груду грязных мешков, уткнулась лицом и заревела так сладко и мучительно, как не ревела уже многие и многие года… А Кривокорытов не сказал за всю дорогу ни слова больше: только сидел рядом, гладил ее высохшие, ставшие ломкими от всяческих передряг волосы. Когда приехали в деревню, он не помог ей вылезти из кузова, да она сейчас и не позволила
Неделю они не виделись, избегали друг друга. А как-то вечером, не сговариваясь, вышли из домов, стоящих на разных концах деревни, и встретились на берегу только что скинувшей лед мутной речки. Стояли и глядели друг на друга, словно не виделись долгие-долгие годы.
Так началась их новая любовь. Теперь они избегали даже касаться друг друга, столь целомудренна она была по сравнению со старыми, грешными делами! Потому что оба знали: ни в чем не будет отказа, но если это произойдет, они снова станут несчастны, и никакое горе не сравнится с этим несчастьем, оно сломает, изуродует душу, а может быть, уничтожит ее навсегда.
Только один раз Милька спросила Ивана: «Как же так получилось-то, Ванюш, что ты Ксеню полюбил, когда я тут, рядышком была?»
Он посерел лицом, закомкал ладони, отвечая: «Не ее я любил-то тогда, Миль, а больше себя. Ухажерка, жена красивая, грамотная — от того, мол, мне, смотришь, почету больше. От того я сам себе больше нравлюсь. Со свидания придешь — не о ней думаешь, а о том, как это ей сказал, да как то сказал, да как галстук подвязал, да о том, как она рубашку похвалила, опять о себе, значит. Ну это все я уж потом, недавно понял, а тогда-то и себя, и ее обманывал: люблю, дескать… Думал, все честно, все путем, а вышел-то, видишь, один обман…»
О любви Мильки и Кривокорытова толковала вся деревня. Только, как ни странно, учителка Ксения Викторовна да Федька Сурнин жили, как блаженные, в своем мире, и ни тот ни другой упорно не хотели замечать удивительного поведения супругов. Им толмили об этом и так и сяк, и подковыривали, и тыркали при них в магазине, кося глазами, да разве до них достучишься? Все что-то свое на уме держат, нет им до людей никакого дела. Ну, учителка баба заученная, ей, может быть, и положено свой фасон давить, а этот-то — каков придурок! — видно, все соображение по лесу растряс… Отступились — да наплевать на вас! — тем более что никаких поводов к похабным разговорам Сурнина с Кривокорытовым, ко всеобщему унынию, так и не дали… Сплетня, однако, разнеслась далеко и имела уже свои последствия: не так давно председателя сельсовета тягали в район, к высокому начальству. Сам он отнесся к этому без трепета: равнодушно уехал, равнодушно приехал. «Что они там с тобой содеяли, Ваня?» — спросила Милька. «Да чего! — отмахнулся Иван. — Захожу — сидят. Так, мол, и так, имеем сигналы, просим пояснить. Как бы, думаю, это попроще сказать… Роман, — спрашиваю, — писателя Густава Флобера „Воспитание чувств“ все читали? Говорят: читали. Так что же вы хотите, чтобы мне так же собственной мордой всю жизнь землю пропахивать? Вон она у меня и так уже вся перекувырнута. — Больше ничего не имеете пояснить? — Чего же еще пояснять-то, когда я теперь собственной натурой до таких чувств дошел, что скоро, ежли так и дальше попрет, я ими всю земную и неземную материю постигну и превзойду?! Мне тот Фредерик не указ! — Ладно, говорят, идите, если ничего больше не можете пояснить, и выводы сделайте, а мы свои тоже сделаем обязательно… Но нестрого разговваривали — сами-то, чай, тоже не деревянные…»
К тому времени, о котором идет речь, только деревенские ребятишки с детской жестокостью продолжали выслеживать влюбленных да еще бабка Егутиха, колдунья и сплетница. Вот и теперь она ползла по скисшему снегу на берег речки, к заветному кустику, за которым пристраивалась обычно, приходя на место свиданий. Все худые женские тайны в деревне знала хитрая и умная старуха, в каждой она плавала, как лягуха в теплом болоте: где помогала бабе словечком, где наговором, а где и травками от секретного плода. И только Милькиной тайны она не знала. И не имела никакого покоя: зачем они встречаются? За любодейством она бы их все равно засекла, перехитрила бы, но ничего не выходило, и у Егутихи все валилось из рук, не елось, не пилось, не спалось. Летом она додумалась до того, что Кривокорытов и Сурнина под видом свиданий совершают преступление, обговаривая какое-нибудь воровство с фермы. Тогда она написала письмо на имя начальника райотдела, и в потемках к ней домой приходил товарищ и выведывал факты. Но поскольку фактов бабка не знала и только шамкала о подозрительных уединениях на речном берегу, милиционер в сердцах изругал ее и ушел спать к тому же Кривокорытову.
— Опять Егутиха бредет! — вздохнула Милька.
— Да пущай! Чем ей теперь и жить-то, как не этим, старой!
— Какой ты, Ваня! Ну неужели и я в старости так-то стану?
— Да нет, что ты, Миль, я совсем не то хотел!.. А может, и станешь, кто его знает…
— Ой, Ванюшка, одни от тебя обиды…
— Ты лучше на речку смотри. Во-он, вишь подле ивы омуток? Там чуть выше зна-атный харюз летом стоит! Все равно его изловлю.
— Ну, Ванька, хваста!
— Изловлю, ага… А куда это, Миль, Федька опять наладился?
— Зачем это тебе знать, интересно? Раньше вроде он тебе был совсем пустое место.
— Так, разговор к нему есть. Бо-ольшой разговор!
— Отстали бы вы от мужика, вот насели! Вчера Долгой набегал на работу гнать, теперь ты дознаёсся… Пущай живет, кому он все время мешает, малахольный? Как-нибудь уж сама с им разберусь.
— Конечно, ты ведь ему жена… Милька упруго, с хрустом потянулась, засмеялась и сказала:
— Да, я ему жена. А он мне муж. Муж — объелся груш. А не завидно ли тебе, Ваня? — Она вдруг насторожилась и спросила: — Какой это у тебя к нему разговор? Ой, да и что с тобой, Ваньша, лица на тебе нет… Я ведь с тобой, что мне Федька теперь!
— Что! А я откуда знаю! Шутки зашутила… Ладно, это до дела не касается, разговор будет по другому вопросу.
— По какому, Ваня?
Кривокорытов глубоко, задышливо вздохнул и ответил, с трудом разжимая челюсти:
— Насчет человека-коня. Насчет кентавра то есть. Объявился тут у него… такой друг-товарищ.
В другое любое время, в иной обстановке Мильку мигом схватили бы страх, любопытство, тревога: какой такой человек-конь, чего это опять навыдумывали добрые люди? И сама потащила бы по подружкам подхваченную где-то сплетню. Но теперь рядом сидел Иван, он-то уж меньше всего охоч был до досужих баек, особенно в последнее время; слова его, горькие и осторожные, сладко царапали Милькино сердце, к которому пришел он за помощью и защитой. Делился непонятной Мильке тревогой, это тоже было сладко, и она глядела на него во все глаза, мяла ватные, обессилевшие ладони… Какой-то человек-конь, чудным образом связанный с постылым Федькой… Да бог с ними со всеми, они где-то далеко, пропади они пропадом, а Иван — вот, рядом… Она улыбнулась, потерлась головой о плечо его ватника:
— Хочешь, помогу, сама его разговорю? Он мне ни в чем не откажет.
— Ну, что ты, такое дело с обмана не начинают. Ох, Федька, опередил ты меня, и так-то мне это тяжко…
Милька неуклюже обхватила его и застыла. А он, покачиваясь взад-вперед, монотонно, как старый старик — сказку, начал рассказывать:
— Подобрал раненого и живет с ним, лечит в своей тайной земляночке. И что ни день, что ни ночь — все беседа: как, да что, да почему. Но я так сужу, что он занапрасно в каком-то месте не появится: может, это пришла пора свое знание передать? А кому — Федьке, что ли? Тьфу!.. Нет, как ни думай, а должен я до него добраться. Сам все хочу знать! Вот хоть такой вопрос: или же я для пользы живу, или просто так маюсь, белый свет гажу?.. Или тебя взять — ведь это тоже надо понять, простое ли дело…
Милька, задышливым шепотом:
— Ладошки, ладошки мне погрей, Вань…
Бабка-икотка Егутиха вытянула в кусте долгую дряблую шею и, наставив ухо, поползла вперед, обнаруживая себя. Куст трясся, юбка цеплялась и трещала, а икотка двигалась упорно вперед, на только что раскрывшуюся ей новость, в надежде выведать больше. Влюбленные Иван и Милька все равно не замечали ее: разговаривали, склоняя друг к другу головы, и им не было никакого дела, кто там шурует и гомозится в кусте. Бабка прислушивалась и чмокала: такая была сладкая новость, просто беда. Услыхав ее в первый раз из уст Кривокорытова, икотка сильно изумилась и чуть было даже не забылась и не чихнула, но опомнилась, пораскинула умишком и пришла к мысли, что лучше поверить председателю сельсовета: не такой он мужик, чтобы вот так просто взять да соврать, хоть бы даже и гулеванке. Она так и не покинула свое место до того времени, пока Сурнина с Кривокорытовым, окончив свидание, не разошлись в разные стороны; ловила каждый шепоток. Вот прекратились печальные шепотки, опустел берег; Егутиха выбралась из куста, словно улитка из раковины, и побежала к деревне, ерзая застывшими ногами по кислому снегу. Ух, ух! Человек-конь! Что за такой человек-конь?! Где это его Федька спрятал?! А все равно врешь, врешь, придурок, лучше икотки здешних лесов никто не знает — доберется, найдет, обретет на него свое законное право. И попрет к ней люд со всего света огромными табунами: всех вылечу, не жалко, потому как буду я отныне не простая бабка Егутиха, а великая Икотка! Тайну имею!