Последний сын дождя
Шрифт:
Еще волновала егеря непонятная пока реакция председателя на все речи, касающиеся Федькиной бабы, доярки Сурниной. Никакого отношения к охотинспекций, непосредственно к егерю этот факт не имел, но судить по-человечески, по-мужицки, в общественном даже плане ему никто не мог воспретить! По-человечески, по-мужицки, в общественном плане выходило так: Кривокорытов гуляет, связан нехорошими отношениями с женщиной, женой одного из вверенных ему, как представителю власти, граждан. И хоть не касался этот факт охотничьих, браконьерских всяких дел, но при мысли о том, что в жизни Кривокорытова есть момент, связанный с женщиной, егерь испытывал удовлетворение, близкое к радости.
Сам Кокарев всю жизнь был несчастлив с бабами. Весь его довоенный опыт в этом отношении состоял из нескольких подростковых, после браги, визитов к сильно обожающей молоденьких городской «пользовательнице» бобылке Пудовке. От нее — первое отвращение, вызванное грязью аммиачно пахнущей Пудовкиной квартиры, барахтаньем на старом тряпье, триппером, едва залеченным к началу мобилизации. Так что целомудрие, строго соблюдаемое Авдеем во время войны, — и в поведении, и в разговорах, — не было вынужденным. И к товарищам, мечтавшим о женщинах среди окопной грязи, вшей, среди разящей смерти, Кокарев относился без всякого интереса, или высокомерно,
Женился он через год после демобилизации, когда еще работал в Уполминзаге, носил темно-синюю форму с гербовыми петлицами и золотыми пуговицами. Брак был вроде как по любви, а через год они уже терпеть не могли друг друга и Авдеюшко гулял от жены. Он по себе выбрал ее: такую же крутую, решительную и нетерпимую, в разговорах каждый стоял на своем, пускал в ход руки, и скандал следовал за скандалом. Его бесило: да как она смеет зубатить, ставить ему в чем-нибудь препону, в то время как сама есть не только полнейшая ничтожность, не знающая никакого порядка, но и источник нечистых влечений, которые, он знает, каково кончаются! Ведь говорил: «Добром, Мария, прошу — или уймись, или убирайся к черту!»
Однако она не делала ни того, ни другого, а упрямо продолжала прежнюю жизнь, кричала о каком-то своем достоинстве. Измученный Авдеюшко переменил тактику, стал прихватывать на стороне. Парень он в ту пору был видный, имел у баб некоторый успех, но женщины не задерживались возле него, хоть он и по-настоящему жалел некоторых и привязывался к ним (тоже по-своему, разумеется). Отпугивались же бабы по двум причинам: во-первых, никто не мог вынести оловянных, навыкате, глаз Авдея — они становились такими, только он слышал от женщины, с которой жил, прекословное слово. Второй причиной боязни была его собственная баба: ведь это не дай бог, если узнает, связаться с этакой лахудрой, горлопаньей! Но она не ловила мужа по чужим избам, скандалы устраивала только дома, и Кокарев, одурев от безнаказанности, совершил невероятное: ушел от нее и стал открыто жить с нестарой приятной женщиной, школьным завхозом. В один прекрасный вечер Мария нарушила это увлечение, заявившись к завхозихе с палкой, которой сразу же и воспользовалась. Перебила всю посуду, избила Авдеюшку, сожгла горячим чаем из самовара лицо мужевой гулеванки, напугала до полусмерти ее детей и была увезена на милицейской бричке. Простить завхозиха не хотела, и на суде Марии за хулиганство дали полтора года. В суд пришло полно баб, все они хвалили поступок Марии и ругательски ругали Кокарева. Он не знал, как к этому отнестись, ушел от завхозихи и продолжал вести рассеянный образ жизни, будучи не в силах остановиться. Через полгода он получил письмо: жена писала, что в заключении родила от него, Авдея, дочку, просила приехать и забрать ее к себе. Он подумал и решил, что не следует расстраивать сложившийся согласно закону порядок вещей, да не следует и баловать бабу, лишку возомнившую, скакать сломя башку на первый зов. А ребенок… что ж, ребенку хоть первое время надо быть обязательно возле матери: питаться там и прочее… что он станет делать один с эдакой крохой? Пускай пока побудет с Марией, один черт, дите до году ничего не смыслит, а там, глядишь, и срок пройдет. Так он и написал жене да добавил еще, что с начальством на эту тему он и разговаривать не хочет, все равно не отпустят, план нынче по заготовкам спустили ужасно огромный (все это было правдой). Однако если бы даже отпросился и поехал, опоздал бы: вышла амнистия, и тут же приехала Мария с девчонкой. Жена показалась теперь Авдеюшке тихой, пришибленной, он пустил ее в дом и стал с ней жить, сознавая, что развода не было и, стало быть, свое законное право на жилплощадь и родственную ласку и она, и доча Августа, безусловно, имеют. Мария теперь слушалась его, прятала глаза, бросалась исполнять приказания — что ж, такая жизнь вполне устраивала Авдея, он одобрял ее.
К тому времени относится и переход на егерскую службу: она и удовлетворяла его бродячие наклонности, и позволяла избегать частых командировочных отлучек, неизбежных в заготовительской работе. Правда, жена поначалу откалывала еще номера: часто уходила от него с ребенком, то жила у знакомых, где-нибудь в баньке, то ездила без спросу к родне, то вообще смывалась в область, ночевала на вокзале, в приемнике-распределителе. Обнаружив исчезновение, Кокарев немедля пускался в розыск, в кратчайшее время находил их и доставлял домой. Дома делал жене внушения, но она относилась к ним безучастно, и Авдеюшко, мучаясь какой-то своей виной, оставлял ее в покое — до следующего раза. К доче Августе он относился весьма сурово, как говорится, был строг, да справедлив, однако по-своему любил ее и больше всего боялся, что она унаследует тягу матери к скитаниям. А она росла тихонькая, робкая, светловолосая, неумная и распустеха. Пошла в школу — и мать прекратила свои отлучки, еще больше привязалась к дочери, теперь они были все время вдвоем, вдвоем, и Авдеюшке, отцу, не было места возле них, он чувствовал их страх и неприязнь к нему, еще больше от того мучился и куролесил. После восьмилетки доча Августа пошла учиться в профтехучилище, на станочницу, в их же райцентре. Проучившись год, она вместе с отрядом училищных девчонок уехала в Молдавию работать на виноградниках и обратно уже не возвратилась, а послала письмо, что познакомилась здесь с парнем, механизатором, недавно из армии, и живет теперь с ним в доме его родителей, работает в колхозе, а учиться больше не хочет, потому что «не всем быть учеными станочниками, а надо кому-то и землю обиходить ростить хлеб и виноградную ягоду, от которой веселый напиток с маленьким градусом». Авдеюшко, получив письмо, спекся сердцем и надолго замолк, недоумевая и злобясь, а Мария два дня без продыху выла — то в спальне, то в горнице, то в сенях, то кружа возле дома, а на третий попросила у хозяина денег на поездку к дочери. Кокарев на такую просьбу даже не затруднился ответом: только глянул да цыркнул так, что жена, пискнув и заходясь страхом, улетела от греха подальше прятаться в темный дальний угол. Следующим вечером, вернувшись с работы, он не застал ее, только на свежей газете осталась корявая карандашная надпись: «Просчай уехала к доче Августе». Невдолге пришло от нее письмишко: дескать, доехала хорошо, живу теперь у свата со сватьей, молодые относятся неплохо, с работы (она работала почтальонкой) выслали трудовую и теперь она записывается в колхоз. Авдей зашатался: неделю пил вмертвую, еще полгода работал как зверь, не зная пощады, вместе с виноватым круша и правого, и пытался забыть о беспутных бабах, живших рядом. Больше вестей оттуда не было, в горе и ненависти он двинулся, наконец, в чужие места. Да что места! — и люди-то оказались чужие, а родные — словно никогда и не были роднёй. Хитрые и осторожные молдаване запоили егеря вином, закормили сладкой виноградной ягодой, пузырили на своих губах веселые речи, но ни одного ясного ответа так и не получил Авдеюшко на вопросы, которые он ставил, как всегда, четко и с принципиальных позиций. Такими же хитрыми и осторожными — точно в другую шкуру влезли! — гляделись и доча Августа вместе с матерью. Доча, беременная на восьмом месяце, раздалась вширь, была, как баржа, ходила косолапо, носками внутрь, и все время ела. Ухватки южных людей будто родились вместе с ними: они так же весело зубатили с каждым встречным-поперечным, так же по любому поводу ругались в магазине на немыслимом русско-молдавском диалекте. Авдеюшко Кокарев, лесной человек северной стороны, был никому здесь не нужен, всякий закон бесполезен и неприменим — закону не склеить разбитую семью! Он уехал сразу же, как только понял это, не приглашая к обратному визиту новых родственников, и был рад, увидав, что они приняли это просто, без обид и лишних разговоров. Дома стал работать, как раньше, и жить один, в раздумьях, как же это так получилась жизнь — совсем не как у людей… Узнав из короткого письма свата о рождении. внука, он снял с книжки и выслал на имя дочи Августы пятьсот рублей; на этом закончил попечение о своем семени. Больше не ездил туда, не слал вестей, и ему не слали, к нему не ездили. Правда, внук свое дело все-таки сделал: как он родился, Авдей приутишил свою лютость, сделался отходчивее, а иной раз и сам отпускал браконьеров с миром. Совсем немного, но было.
Вот какую штуку устроили с Авдеем Кокаревым бабы. После уезда Марии он еще хорохорился чего-то: я, мол, хозяйку себе найду, мне это — что два пальца обмочить! Подваливал к нескольким бабам, вспомнив молодецкие ухватки, однако в дом свой так никого и не залучил, хоть некоторые и не могли сначала устоять перед его настырностью. Они понимали своим женским нутром, что егерь ищет только утехи своей гордости, а бабы для него, как и прежде, нечистый сосуд ничтожности, беспорядка и всяческого иного окаянства. Хотелось иной бобылке пожить к старости с видимостью законного брака, а отказывалась, вздыхая, потому что хорошего от жизни с Авдеем Николаичем ждать не стоило, и Мариин пример тому свидетельствовал, да и сам-то жених: губами вроде бы мед точит, а глазами в то же время таково ледяно зыркает! Авдеюшко отошел таким манером от жениховского дела, и—странно! — с той поры как ни встречал мужиков кривокорытовского типа или с суждениями, хоть в чем-то отличными от собственного образа мыслей, всегда думал, жалея их: «Не добро ты толкуешь, парень, а причину, если хошь, скажу, выложу, одна тут причина: завелась где-то рядом с тобой баба-крутихвостка, вертишейка, толкает с дороги, мутит твою душу, а если бы нет — цены бы тебе не было, факт!» Выходит так, что теперь Авдеюшко во всех человечьих несчастьях повинял женщин. «Ищите женщину!» — пошутил когда-то умничек-француз. Для Авдея же это была истина, дошел он до нее трудным путем.
Теперь поведение Федьки, мужа Мильки Сурниной, при упоминании о которой неузнаваемо менялось кривокорытовское лицо, и тем более поведение самого председателя сельсовета стали, со всех сторон сопоставляемые, укладываться в голове егеря Кока-рева в некую логическую систему. Гм!..
23
Федька смылся из сельсовета сразу после изгнания икотки, хоть и видел, что егерь посматривает в его сторону, намекая на уединенный разговор. Вот уж с кем нисколько не хотелось толковать браконьеру, кентаврову укрытчику! После того как он соврал Авдеюшке, что не знает места пребывания Мирона, всякий страх и муки совести прекратились, словно рукой снятые, и дослушивал он егеревы разглагольствования вполне равнодушно, с закоренело-преступным видом и сознанием: «Что, мол, поделаешь, это неизбежно!» Зашел дорогой к деду Глебке, выдул у него Егутихину брагу, побранил старика за религиозность. А выйдя от него, почувствовал вдруг, что домой идти не хочется и нет на душе ничего больше, кроме тоски и жалости к чужому, раненному пулей и собственноручно спасенному! Пробежал мимо Авдеюшко на лыжах, не заметив в темноте Федьки, покружил возле сурнинского дома, словно что-то высматривая, и ушел по дороге в райцентр. Шуршало длинное дорогое пальто председателевой жены, возвращающейся домой из школы. Визгучим комом катились за ней ребятишки, облаиваемые Куклой и ее выродками.
— Кукла! Ку-укл! — Федька сам не знал, зачем позвал ее. Она вильнула от ребят, нюхнула Федькины сапоги и поскулила. Он нагнулся, погладил висящую комками шерсть, спросил:
— Пойдешь со мной, собака?
Поднялся, лягнул ногой в ее сторону, словно собирался отпнуть; Кукла радостно слаяла и — вперед, вперед! — бросилась в направлении крыльца Федькиного дома. У крыльца она притихла, почти слилась с мраком и только ворчала тихонько на воображаемых врагов.
Дома Федька, пошарив по карманам Милькиного пальто, пока ее не было, нашел двадцать копеек и послал Дашку-растрепку за хлебом. Сам вывалил в пустую литровую банку остатки старой каши, забрал из чугунка несколько вареных картох и засунул все это хозяйство вместе с принесенной дочкой буханкой в походную свою котомочку. Делал все быстро, сноровисто, успевая в то же время ругаться на ребят, и дивился непонятному ощущению: будто из него, Федьки Сурнина, выдернули, вылущили все внутренности и забросили куда-то к черту, и теперь одна бездушная, набитая до отказа ватой и больно распираемая ею оболочка суетится, болобочет, прыгает по избе и сует что-то в котомку. Только сердце покалывало порой, напоминало о ложности ощущения, о том, что все на месте, разве что не в полном порядке, — может, от браги барахлит оно, может, от долгих и трудных, нехороших дневных разговоров в сельсовете…
Важно было уйти до Милькиного прихода с работы: почему-то не хотелось с нею встречаться, и Федька торопился. Но не получилось: застукали сапоги по мерзлым крылечным доскам, раздался голос жены, отгоняющей Куклу.
Она вошла, сняла телогрейку, села на табуретку в кухне и устало привалилась к столу.
— Чай у нас есть, Федя? Чай е-есть, спрашиваю? Устала я, ребята…
— Больно я знаю — есть, не есть! — буркнул Федька, устремляясь за печку—одеваться.
— Я согрею, согрею, мам! — откликнулась Дашка-растрепка. Из корчаги налила в чайник воду, стукнула коленкам, взбираясь на табуретку, и включила плитку.
— Фе-едь! — сипло, словно через силу, произнесла Милька. — Тебя Иван Кривокорытов искал. Сейчас мне… на дороге встрелся… зайду, говорит…
— А! — отмахнулся муж, выходя из-за печки и нахлобучивая шапку. — И так я сыт им по горло… А ты чего захрипела? Ай неможется тебе?
— Так… горло пер-хватило… Першит… знобит маненько. Ты опеть пошел, ага?
— Да… пойду! — Он торкнулся в дверь.
Чаю Милька так и не дождалась. Стянула с дочериной помощью сапоги, платье и легла на кровать.