Последний сын дождя
Шрифт:
И, напружив ноги, оттолкнувшись руками от земли, Мирон поднялся. Упершись в потолок, он снял и отбросил наружу несколько хилых жердочек. Клубом внутрь вошел мороз. Федька мигом выскочил из землянки, стал разбирать крышу.
30
Холодной ясной ночью они шли по лесу, по Федькиной лыжне. Деревья скрипели и стреляли от внезапно схватившего их мороза, и снег падал сверху на легко бежавшего впереди лыжника и тяжко бредущего за ним, проваливаясь чуть не по брюхо в глубокие сугробы, полуконя-получеловека. Кентавр, похоже, нисколько не мерз на холоде, и Федьку это удивляло. Когда оба выбрались из земляночки, он предложил
Убегая недавно из дому за кентавром, Федька встретил в лесу идущего навстречу Авдеюшку. Егерь катил на лыжах, деловитый и мрачный, двустволка качалась за спиной: грозный страж! «Прибежал мне на пересменку? — крикнул он Федьке, остановясь. — М-молодец! Ружье-то в порядке? Ну и лады! Ежли, значит, встренешь тварюгу — стреляй, бей беспощадно, только и делов!..» — «А ежли она только сблазнит?» — спросил Сурнин. «Я те сблазню! — Кокарев сунул ему под нос кулак в варежке. — Мотри у меня! Пять лет тебе корячится — ты не забыл?» И, глядя на удаляющегося по лыжне егеря, Федька едва сумел преодолеть соблазн всадить ему в спину, между лопаток, тяжелый патрон. Оттащить подальше от тропы, забросать хворостом, присыпать снежком — и после этого уж делать любые свои дела без всякой помехи. Однако борьба была недолгой: убоявшись своих мыслей и в то же время проклиная трусливую окаянную натуру, Сурнин сморкнулся истерически, огляделся кругом, словно отыскивая свидетелей совершенного уже убийства, и пуще прежнего припустил к земляночке. Нет, пролить человечью кровь — это было уж свыше его сил! Но сама мысль о смерти, которую он мог учинить другому, придала ему некоторую смелость.
Скорея! Скорея! Пропадат Милька! Погибат! Баба моя!..
Мирон устал. Он останавливался, отдыхал, склоняя голову на уродливо широкую грудь. Федька торопил тогда: — Скорея! Скорея! — И кентавр снова принимался месить за ним глубокий снег. Тяжко в мозг била густая горячая кровь, и болела рана на крупе.
Шагая следом за Федькой, Мирон пытался понять, какая же сила подняла его и заставила идти неизвестно куда, врачевать какую-то женщину. Нет, он не испугался ружья. Просто крик был таков, что неожиданно подчинил его человеку. Потянулся тонкий нерв, зазвенел в жаркой от бушующей в ней страсти землянке.
Кентавр даже не представлял, что он должен делать. Но чувствовал, что если и есть для него избавление от опостылевшей свободы, то — вот оно, и неизвестно, будет ли еще случай… И потом, человек доказал свою силу над ним. Теперь — его очередь.
Превозмогая боль, он брел за Федькой, останавливаясь все чаще и чаще. Но вот лыжник остановился сам; что-то воскликнул, указывая вдаль. Мирон поднял глаза и увидал совсем недалеко огни. Он вышел к людскому жилью.
31
К приходу в избу Федьки Милька впала в забытье. Лоб у нее был ледяной, по всему лицу — мелкий пот. Кроме нее и ребят, в доме находился еще Иван Кривокорытов, понурившись, он сидел возле Милькиного изголовья, изредка подтыкал подушку. При виде Федьки он поднялся и бессильно развел руки.
— Ты
Кривокорытов кивнул.
— Ну, так… А теперь — уходи-ко, Иван, отсюда. Не надо тебе больше здесь быть. Давай уходи.
Иван вышел на середину горницы, встал против Федьки; постоял так, набычившись, и быстрым шагом покинул избу.
— Доча! — сказал Федька Дашке-растрепке. — Иди, одевать станем мамку-ту.
— Нашто? — удивилась Дашка — С ума сошел, что ли?
— Тебя не спрашивают! Исполняй отцовску волю!
Вдвоем они обернули Мильку в ее пальто, сверху окутали еще старым ватным одеялом, надели на голову шалюшку и — Федька спереди, под мышки, Дашка сзади, за ноги, — потащили ее во двор. Там тускло горела лампочка, и горбился, жался в углу кентавр, пугливо озираясь. Сурнин положил Мильку на верх небольшого крылечка и крикнул нетерпеливо:
— Ну, иди, что ли, сюды, хмырь черемной!
Мирон пошел к крыльцу. Дашка, увидав его, попятилась назад и шлепнулась прямо на землю. Спросила удивленно, но без страха:
— Ой, кто это, папка?
— А это спрос! — сделав голос повеселее, ответил ей отец. — Это, доча, такой дружок у меня объявился. Он хороший, вот мамку теперь лечить станет.
— Да ну его! Я лучше за тетей Агней сбегаю.
— Ать ты!.. — Федька удержал дочь за полу пальтишка. — Я те сбегаю! Замолкни мне тутока!
Дашка обиделась, отползла на коленках к порогу и притихла там, недоверчиво поглядывая на Мирона. Ей очень захотелось на улицу. Там она первым делом разыскала бы Кольку Кривокорытова и похвасталась бы перед ним, какое чудо-юдо сделалось папкиным другом и гостит у них в доме. Может быть, Колька тогда обратил бы на нее свое внимание. Дурак папка, не отпускает!
Милька лежала безжизненная. Совсем легонькое, почти незаметное облачко вилось у ее губ, и можно было подумать, что остатки души стекают в холодный, стоялый воздух двора.
Кентавр Мирон осторожно, стараясь не запнуться о раскиданный по двору деревянный и железный хлам, добрался наконец до крыльца и склонился над Милькой. Кто-то зашипел, застукал, зашаркался у дверей ограды; во двор проникло сиплое перханье, нарушая тишину вокруг умирающего человека. Дашка, нетерпеливая, хотела пойти поглядеть, но Федька дернул ее за руку, усадил на место:
— Сиди, сказал! — Ему не было никакого дела до того, кто это там шебаршится возле ворот в страшное время.
А это, конечно, была икотка Егутиха, старая колдунья. С наступлением сумерек она шастала вокруг Федькиного дома и ждала, когда Фединька набежит из лесу, да не один: то, что он туда ушел, она уж знала. Уй, Федичкя! Уй, желаннушко-о! Веди, веди чудо-юдо невиданное, неслыханное, потешь баушкину душу, сделай ты доброе дельцо, она тебе тоже когда-нибудь доброе дельцо сделает, отплотит!
Внешний вид чуда-юда разочаровал икотку: она-то думала увидеть что-то совсем невообразимое, невероятное, жутко страховидное, в крайнем случае — змея, гада огромного, ползучего, в золотой чешуе, с ледяным цепенящим взором, исходящего ужасным шипом. А то, что она увидела, было в ее глазах сущим непотребством. Конь-человек! Бат-тюшки светы!.. А и шут с тобой, давай лечи Мильку-ту!
Корявыми толстыми, мохнатыми пальцами Мирон слегка смял Милькины щеки. Широко раздув грудь, наклонился пониже и хакнул, громко и со стоном дохнул ей в лицо: «Ах-ху-у-у!..» Губы Милькины раскрылись, кончик ставшего острым носа дрогнул. Она встрепенулась и поглядела вверх, ничего еще не видя перед собой. На зрачки словно наклеили полупрозрачную целлулоидную пленку: она хрустела и резала глаза при мигании.