Последний закон Ньютона
Шрифт:
Нитку привязывали к ручке двери, и кто-то внезапно дергал…
Сейчас Мотя про зубы не вспоминает, а наоборот, негромко декламирует, изредка подглядывая в книжку:
…Великого Ленина мудррое слово…
Взр-растило на подвиг нарркома Ежова…
От окна к двери как раз получается две строчки, если маленькими шагами. Как раз Мотиными. Затем снова от двери к окну:
…Великого Сталина пламенный зов …
Услышал всем сердцем, всей кровью Ежов!
Мотя дошел до высокого подоконника, привстал на цыпочки. Внизу в освещенном дворе дядя Гарик Петрович запирает свой сарай на замок – он ходил туда за дровами. Мотя провожает взглядом тощую фигуру дяди Гарика и поворачивает назад к двери. Дверь неплотно прикрыта, но туда сейчас нельзя – там работает папа. А мама сегодня на дежурстве в
Моте весело. Он с удовольствием повторяет: «Воспр-ринял всем сер-рдцем, всей кр-ровью…» Никогда еще он не учил стихотворение, где было бы столько замечательной буквы «р». Это вам не «ласточка с весною в сени к нам летит», думает Мотя, это вам летит железный нарком – бер-регись!
Правда, в самом стихотворении Моте много чего непонятно. Например, как это «услышал всем сердцем…»? Разве у сердца бывают уши? – конечно, нет! Или «всей кровью»? Он даже спрашивал у папы насчет ушей. В ответ папа посмотрел в книгу, спросил, это вам такое задают? Когда узнал про утренник, почему-то нахмурился и велел не приставать с глупостями! Можно было бы спросить у бабушки, она тоже участвовала в гражданской войне, но она теперь живет у тети Раи с собакой… Или вот еще: что такое, «зоркоглазый»? Мотю на этом слове буквально заклинило. Ему понятен «желтоглазый» – это как глаза у кошки Цили. Или «зеркалоглазый» – значит, у наркома глаза, как зеркала, он там видит всех наших врагов… Мотя подходит к зеркалу, видит в нем стол с лампой, большой диван, кошку Цилю на диване. Если ее потрогать, она сразу поднимает круглую голову и начинает громко мурлыкать; мама называет ее за это музыкальной шкатулкой. Если бы Циля была человеком, думает Мотя, у нее тоже хорошо получалось бы «р», не хуже, чем у меня. Но Циля спит, уткнув нос в согнутую лапу. За столом под лампой старшая сестра Лида учит химию. Мотя подходит, заглядывает к ней в учебник. В учебнике ничего интересного, какие-то линии и формулы с черточками. Бедные семиклассники, думает Мотя и спрашивает Лиду насчет зоркоглазия. Серьезная Лида ставит указательный палец на страницу, чтобы заметить, где остановилась, добросовестно объясняет Моте про стопроцентное зрение, дальнозоркость; вспомнила даже про выпукло-вогнутые линзы, которые они недавно проходили по физике. Прямо как мама; она на нее и похожа, точно так же щурится, когда волнуется или сердится. «Понял?» – спрашивает Лида маминым голосом и возвращается к своему пальцу. Мотя мотает головой: про очки понял, а про зоркоглазие – нет. Лида начинает сердито щуриться. «Вспомни, – говорит она, – как в „Последнем из могикан“! Представь, что нарком Ежов – это индеец, его зовут Зоркий Глаз, поэтому он такой зоркоглазый! В смысле, наоборот, – спохватилась она, подумав. – Он далеко видит, поэтому у него зоркие глаза, и все индейцы прозвали его Зоркоглазый Глаз… в смысле…» Тут Лида совсем запутывается, даже палец со страницы убрала, а у самой эти глаза стали как щелки… «Сама не знаешь, а сама на меня громко говоришь, – укоряет ее Мотя, – дылда несчастная!» Лида облегченно обижается на «дылду», поправляет косу и углубляется в давление газов в пробирках. Через минуту снова упирает палец в строчку и говорит в спину шагающему Моте: «Смотри, не ляпни завтра „желтоглазый нарком“, бестолочь!»
Мотя сердито сопит.
Из комнаты, где работает папа, слышен вкрадчивый бой старых коричневых часов – девять раз. Но мамы нет, и сегодня можно лечь попозже. Вот и Лидка с облегчением закрыла «химию» и давай что-то записывать в толстую тетрадь, прикрываясь рукой. Как будто Мотя не знает, что у нее там дневник со стихами и она его прячет. Из-за этого дневника он имел сильную неприятность. Его просто разрывало от любопытства, что там Лидка прячет. Он его тайком достал и давай читать. Там была всякая ерунда про любовь и дружбу, а еще стихи про «твои ландыши пахнут ладонями», в смысле наоборот; короче, всякая чушь. За этим чтением его застал папа. Узнав, что это за тетрадь, добрый, обычно молчаливый папа неожиданно покраснел, заволновался, громко заговорил-закричал: «Как ты мог!.. Это же низко!.. Это неблагородно! Подло, наконец!» И другие слова говорил папа, задыхающимся от гнева голосом. От такого внезапного поворота у Моти было ощущение, что в голове у него вспыхнула, а после лопнула электролампочка и больно дрожит. Потом папа остыл, извинился, сказал тихо, но очень твердо: «Запомни! Никогда не читай чужое, никогда! Ибо так поступают только плебеи!» И хлопнул дверью, даже тетрадь не забрал. Эти непонятные плебеи Мотю буквально добили; он не хотел быть плебеем, которых представлял в виде липкой сырости с наглым выпуклым взглядом.
С тех он пор даже в чужую школьную тетрадь, если заглянет, тут же отдергивает глаза, сами отдергиваются.
Чтобы не расстраиваться воспоминаниями, Мотя начинает думать, есть ли у наркома Ежова конь и как его зовут. Конечно, думает он, есть! Громадный конь-огонь, и зовут его как-нибудь сильно и обязательно на «р»! Во всяком случае, не «Катька» какая-нибудь. Катькой зовут единственную знакомую Мотину лошадь. В их двор выходит рабочий вход магазина «Продукты». Эти продукты подвозит на платформе возчик Сергий. На его платформе сзади прикреплена жестяная табличка. На таких табличках пишут кличку лошади. У Сергия на табличке написано «конь Катька».
«Катька» написано от руки и по закрашенному.
Когда засияли октябрьские зори,
Дворец штурмовал он с отвагой во взоре…
Мотя с удовольствием повторяет: «…ктябр-рьские зор-ри». Он любит стихотворение, любит завтрашний утренник, где все услышат, кто лучше говорит «р», он, Мотя, или толстая ехидна Кончакова! Еще он любит наркома Ежова – вот тот на фотографии в книге с отвагой во взоре и подписано «Нарком Николай Ежов». И вообще, Мотя любит всех наркомов, бабушка научила; их большие портреты всегда вывешивают на праздники. А один портрет даже висел у них в доме между окном и зеркалом. Бабушка показывала на него и говорила: «Запомни, Матвей, это наш нарком, он нас в обиду не даст!» А папа почему-то сердился и уходил к себе, хлопнув дверью. Потом они с бабушкой поссорились, и бабушка забрала портрет к тете Рае.
Ночью Моте снился утренник. Утренник был почему-то похож на длинный пустынный город; по сторонам одичавших улиц росли огромные недостроенные дома, а вместо окон у них был холодный ветер с песком. Мотя прячется, потому что боится Желтоглазого, но тут кто-то вроде говорит, что, если посветить на Желтоглазого трехцветным фонариком, ветер сразу стихнет и будет лето. Мотя облегченно радуется, но потом вспоминает, что фонарика-то у него нет! Что папа еще только обещал его подарить, когда он исправит все четверки. А четверки начинают бегать вдали, их становится все больше, и их никогда никому не исправить…
Потом снилось еще что-то, но Мотя того не запомнил.
И было утро, и был утренник.
Мотя стоит за кулисами, у него второй выход. На нем – белая рубашка, яркий галстук, и он ужасно волнуется. От этого волнения слова «песни» тоже начинают прыгать и разбегаться. «В сверкании самом ты стал нам знаком, – шепчет Мотя, – нет, молний! Ты стал нам знаком, Ежов желто… зоркоглазый! железный нарком…» За кулисами стоит обычная концертная чехарда. В начале утренника, сразу после торжественной линейки на сцену вышел хор старшеклассников. Дора Львовна, учительница пения, ударила по клавишам черного в подтеках рояля. Гордость школы, десятиклассник Макеев по кличке Тупой Дьякон, торжественно загудел:
От края до края по горным вершинам,
Где гордый орел совершает полет…
В этом месте Дора Львовна махнула свободной рукой, вступил хор:
О Сталине му-удром, родном и люби-имом
Прекрасную песню слагает народ!
Дора Львовна колотит по клавишам, тупой Макеев гудит, хор тоже старается, особенно девочки. Сам Сталин находится тут же – на заднике сцены стоит огромный его портрет у кремлевского стола с курительной трубкой в руке. Сталин строго наклонил голову, словно прислушиваясь к хору, а сам, наверное, думает: достаточно ли хорошо они произносят букву «р»; не напрасно ли он, Сталин, не спит ночами и думает о них – нашей подрастающей смене? Не подведут ли, если завтра война, значит, завтра в поход?! Так думает Мотя, поглядывая на великого Сталина. Он уже почти успокоился и знает, что Сталин нисколько не строг, разве что для врага, а если на него долго смотреть, он начинает улыбаться мудрой сталинской улыбкой. Когда в прошлом году портрет установили, они с Сережей Погосским нарочно бегали в зал, поднимались на полутемную сцену и долго, со сладостным ужасом смотрели в лицо Вождя, пока лицо не начинало шевелиться. Сначала двигались усы, потом рот под усами, потом жмурились глаза… «Начинает, видишь, – толкал Сережа застывшего Мотю, – вот уже начал!» – «Вижу», – шептал Мотя. Они какое-то время неподвижно глядели на оживающий портрет, затем с ужасом бросались назад, чувствуя холод в спине.
Топот их ботинок громко повторял пустой гулкий зал.
Но сейчас кругом школьники и шумно, и Мотя думает, правильно жмуришься, товарищ Сталин, – какая про тебя прекрасная песня, сплошное «р»! А сейчас ты услышишь стихи про твоего железного наркома.
Тупой Макеев, наверное, тоже чувствует спиной сталинский взгляд, гудит страшным басом, вот-вот лопнет! Но, вопреки многим пожеланиям, он не лопнул, а буквально малиновый догудел песню до конца. Ему хлопали изо всех сил, ну и хору, конечно, тоже. Дора Львовна собрала ноты и, хромая на короткую ногу, ушла в кулису.