Последний закон Ньютона
Шрифт:
Ведущие Вадик и Света объявили: «А сейчас праздничное стихотворение прочитает Бройде Матвей, третий „б“ класс!»
Маленький Мотя выходит на ярко освещенную сцену, повторяя про себя «зоркоглазый… золко… желт… зелтогразый… зор-ркоглазый». Свет в зале не выключен, вся школа смотрит на него и его галстук; учителя, актив, сам директор Вениамин Ильич в белом кителе. Свои из третьего «б» шумят в конце зала, показывают оттуда, мол, давай, Мотька, дуй, мы с тобой!
Мотя смотрит в кулису, где разминаются пятиклассники, – следующим номером будет пирамида. Давай, командует ему оттуда вожатый Костя.
«Песня про Наркома», – хорошо начал Мотя, не забыв нажать на «р» и удивляясь, как много можно подумать сразу! Объявляя «Песню», он успел одновременно подумать, что его друг Сережа опять сидит рядом с Зинкой Бакст; что он, Мотя, замечательно сказал «пр-ро нар-ркома»; что не забыть сказать «зор-ркоглазый», а не «желтоглазый»; что на большой люстре наконец укрепили новую центральную
– В свер-ркании молний ты стал нам знаком, – опять хорошо начинает Мотя; он набирает воздух, для следующей строчки, но в последний момент замечает в зале Лиду, сбивается и звонко заканчивает:
– Ежов желтоглазый, зелезный нарком…
Ему бы дуть дальше, все равно никто не слышал, но тут он увидел, как старшая вожатая наклонилась, явно переспрашивая у завуча Людмилы Васильевны. Мотя помертвел. «Ой, не желтоглазый, не желтоглазый! – громко и искренне сказал он. – А как этот… как индеец!.. то есть как этот…»
Тут Мотя вовсе запутался, заплакал и убежал…
В зале послышались редкие сочувственные хлопки. Вышли бледные ведущие, объявили: «Музыкально-физкультурная постановка „Всходи, заря пионерская!“». Снова загремел рояль, мимо Моти на сцену пробежали пятиклассники, на ходу заправляя майки в длинные синие трусы.
Начиналась пирамида.
Домой Мотя пришел поздно. Возвращался кружным путем, через железную дорогу. На небе светило неяркое весеннее солнце, было почти тепло. Мотя расстегнул пальто, а шапку нес в руке. Он боялся, что тут же при всех с него снимут красный галстук, но галстук почему-то не сняли. «Это хорошо», – думал Мотя, бродя вокруг знакомого паровоза. Паровоз одиноко стоял в тупике, тихий и печальный, совсем как Катька, когда грузчики сгружают с платформы ящики, а она думает о чем-то своем лошадином, понуря голову и поджав заднюю ногу. Большие ведущие колеса на паровозе были когда-то ярко-красными, но теперь краска облупилась, из-под нее выглядывали лохмотья рыжей ржавчины. Приятно пахло землей, нагретыми шпалами и этой самой ржавчиной.
Дома, конечно, уже все знали, – Лидка доложила. Папа хотел что-то сказать, но мама остановила, сказала: «Прекрати, Леня, это же ребенок!» И отправила Мотю мыть руки.
В понедельник Мотю вызвали к директору и долго спрашивали, кто научил его назвать товарища Ежова «желтоглазым индейцем». Он честно хотел сказать про Лиду, но запутался под внимательным взглядом дяденьки, который молча сидел рядом с бледным директором и при упоминании Лиды начал что-то быстро записывать. Потом на работе вызывали Мотиного папу, потом в больнице вызвали Мотину маму.
Мама вернулась тихая и бледная.
В доме было все как обычно; репродуктор на кухне рассказывал про сев яровых на колхозных полях, потом играл «Лебединое озеро», потом рассказывал новости или частушки. Но Мотя чувствовал, что произошло что-то непосильное и все из-за него. Он старался совсем не попадаться на глаза, брал с собой Цилю и прятался под большим столом, под скатертью. Ему хотелось что-то сделать, например, стать невидимкой или умереть, в смысле сильно заболеть, чтобы родители снова сидели у его кровати, а он вдруг возьмет и выздоровеет, и они сразу заулыбаются, и они вместе пойдут на демонстрацию – как раз будет Первое мая, после сразу лето. Но папа с мамой не улыбались, а наоборот, разговаривали мало, вполголоса. При появлении Моти или Лиды замолкали. Эти недомолвки пугали Мотю сильнее всего. «Лучше бы вы меня ругали, – думал он, – или кричали, или даже лупили электрошнуром, как тетя Ганя своего Мишку». Но родители обменивались короткими напряженными фразами; папа нервничал, говорил бабушке: «Мирра Борисовна, о чем вы говорите?! Или вы читаете другие газеты?!» Бабушка говорила мамиными словами: «Успокойся, Леня, они же понимают, что это же ребенок!» – «Да, естественно! – волновалась мама. – Это же ребенок!»
Они так часто говорили «это же ребенок», что Моте слышалось, это – жеребенок! Он представлял себя жеребенком с подстриженным хвостом и короткой гривкой. Такой жеребенок в прошлом году бегал за платформой возчика Сергия. Мотя очень хотел с ним подружиться, но стеснялся, потому что не знал, как его зовут, а спросить у возчика Сергия боялся. Жеребенок бежал за платформой, а его мама, конь Катька, тревожно оглядывалась и ржала, наверное, говорила по-лошадиному, чтобы он смотрел под ноги или не попал под трамвай. А возчик Сергий хлопал Катьку по спине вожжами и хрипел: «Н-но, оглядывайся!»
Потом жеребенок перестал бегать, потому что куда-то исчез. И Мотя очень переживал, что так и не узнал, как его зовут.
И переживает до сих пор.
В четверг Мотя лег спать не раздеваясь. Накрылся с головой и напряженно оттуда прислушивался – ждал, когда все уснут. Ждать пришлось долго, Мотя сам несколько раз начинал засыпать, но вздрагивал и щипал себя за колено; а из комнаты родителей все доносились приглушенные голоса. Потом голоса смолкли, полоска света под дверью погасла. Мотя погодил еще немного, осторожно поднялся, взял кошку Цилю и пошел на кухню. Там он положил Цилю рядом на стул, развернул не начатую тетрадь в косую линейку, вытер тряпочкой чернильницу, вставил новое перо, которое берег неизвестно для чего, а оказалось, вот для чего… Было по-ночному тихо; над головой стучали ходики, под раковиной что-то негромко шелестело. От этого очень хотелось спать. Но Мотя сказал себе: «Нет!» – и начал писать, но в это время за окном что-то резко стукнуло и завозилось. Он глянул и помертвел – с улицы на него тяжело смотрели маленькие сырые плебеи; они совещались, как открыть окно, чтобы вытащить Мотю к себе. Вот они построились в пирамиду, подталкивая верхнего к форточке; он медленно лезет туда, оставляя на стекле мутный след. Вот он уже возле самой форточки, форточка начинает медленно со скрежетом открываться. Мотя кинулся бежать – и проснулся. В кухне по-прежнему было тихо и пусто; с улицы доносился удаляющийся скрип последнего трамвая. Мотя потряс головой и толкнул Цилю. Циля раскрыла один глаз и мирно замурлыкала. Мотя осторожно покосился на черное ночное окно. Ночью снова подморозило, пошел снег, у окна реяли большие снежинки. Они подлетали к стеклу, большие и холодные, на миг задерживались и резко брали вправо или вниз, исчезая в темноте навсегда. «И совсем не страшно», – сказал себе Мотя, с трудом оторвав взгляд от снежинок. Он разгладил лист ладонью, обмакнул перо в чернила и стал прицеливаться, где поставить первую букву. Он долго целится, но никак не решится. Тем более что ему нужно так много рассказать! Что он это совсем не нарочно, и что папа с мамой его ничему такому не учили, даже странно! А еще про бабушку и тетю Раю-инвалида; и что Сережа Погосский от него пересел к Эдьке, так это его родители заставили, Сережа сам ему, Моте, сказал, а сам тайком подарил ему карандаш со стиркой. Что у него, у Моти, всего две четверки за четверть, но легкие, одна по физкультуре и одна по чистописанию; он их обязательно исправит – папа обещал ему за это сигнальный фонарик. А еще они всем классом снова собираются летом поехать на пароходе по Волге, а лето все не наступает… Тихо. Стучат ходики. Рядом Циля поет свою однотонную убаюкивающую песню, состоящую из сплошной буквы «р»: тр-р-р-р – тр-р-р-р; тр-р-р-р – тр-р-р-р… Мотя видит большую реку Волгу; по Волге плывет белый пароход с нарядной трубой; а на высоком берегу стоит город без окон, и это совсем не страшно, потому что город совсем пуст, и кто будет смотреть в эти окна – конечно, никто. Но, оказывается, там кто-то есть и много: вот промелькнуло что-то сырое с длинными глазами. Мотя хочет испугаться, но чувствует рядом с собой что-то большое и надежное. Оказывается, это конь Катька. Катька удивительно похожа на маму и говорит маминым же голосом: «Не бойся, это жеребенок!» Мотя и не боится, потому что уже тепло и лето; а еще он радуется, что наконец узнал, как зовут жеребенка. Жеребенка зовут Мотька; он уже вырос, скачет, летит стрелой вдоль пустой улицы: «Мама, мама, смотри, как я умею!» А мама – такая смешная – смотрит на него тревожными глазами и тихо кричит: «Осторожней, сынок, там может быть раскрытый люк…»
В кухне тихо, в окно бьется и негромко шуршит запоздалая метель, стучат ходики, Циля мурлычет свою песню: тр-р-р – тр-р-р-р, тр-р-р-р – тр-р-р-р-р. Она делает это все реже и реже, все с большими паузами: тр-р-р… тр-р… тр-р-р.
Вот замолкла совсем.
Крайний случай
Часть первая, рассказанная автором
У автора есть хорошая знакомая Людмила Григорьевна Сосновская, дочь своего папы. И, естественно, мамы. Она работает в районной больнице, и она же мать всех детей в округе. Она удивительный человек, и автор гордится дружбой с ней. А еще любит слушать, как она рассказывает про свои медицинские приключения. Из них можно было бы составить занимательнейшую книгу.
Принесли в реанимацию человека в белой горячке, буйного. Привязали к кровати, обтыкали капельницами. Успокоился. А я на дежурстве. Только задремала, когда вбегает реанимационная сестра, кричит: «Людмила Григорьевна, ой! И убегает!» Я первым делом смотрю – три часа ночи! Думаю, ты не могла, дрянь, хоть бы в полчетвертого ойкнуть! А сама уже бегу в реанимацию и что там вижу?! Этот гад порвал привязки, стоит посреди палаты страшный, иголки из рук торчат, из носа трубка, голый и почему-то черный! Думаю, ну не сволочь ты, не мог еще часик полежать, не знаешь, у меня какой день был! Так разозлилась! А он стоит, глаза красные, и не моргает, главное. Но эти-то глаза меня и спасли. Я вспомнила, что такие глаза бывают у быков, и еще вспомнила, как наш зоотехник дядя Коля совал быку два пальца в ноздри и валил его на землю. Я это все вспоминаю, а сама к нему иду, а страшно, плюс у меня девки за спиной натурально верещат. И вот я иду к этому эфиопу от другого слова, приговариваю, как дядя Коля: «Тихо, тихо, тихо», – потом ему пальцы в нос да как дерну! Со страхом дергала, думала, нос ему оторву. Ничего, лег, как лист! «Вяжите, – говорю, – крепче, лентяйки, а я пойду досплю…»