ПОСЛЕДНЯЯ БАШНЯ ТРОИ (журнальный вариант)
Шрифт:
– Я вами недоволен, мистер Фомин!
– вдруг заявил Беннет.
– Не понимаю вас. Я честно выполнил свои обязанности, и вы нисколько не пострадали. В отличие от меня.
Колено у меня в самом деле болело.
– Мистер Фомин, вы должны были стрелять!
– На нас напали полоумные старики. Для того, чтобы отвести опасность, необязательно было убивать их.
– Но из-за вас теперь не найти преступников.
– Да что их искать? Здесь все преступники, все нас ненавидят.
– Мистер Фомин, вы должны были стрелять!
Тут уже я взорвался:
– Если вам так нравится стрельба,
– Потому что генерал ООН, да еще американец, не может стрелять!
– А русский временный майор может?
– Обязан!
– закричал Беннет.
– Русский обязан, уругваец Сиснерос обязан! Мы сохранили вас в Контрацептивной войне, мы уничтожили ваших врагов, мы приравняли вас к себе, сделали победителями, дали вам бессмертие! Вы все получили даром! Так если уж пользуетесь благами нового мирового порядка, извольте нести и свою долю ответственности! Постарайтесь это понять!
– Это вы, с вашей генеральской тупостью и вашей американской спесью, не в состоянии понять то, что понял бы любой русский полицейский сержант!
– заорал я в ответ.
– Старики ХОТЕЛИ, чтобы я начал стрелять, они только этого и добивались!
Беннет запнулся, а меня уже несло, и занесло дальше, чем следовало:
– Вот интересно: если бы я уложил десяток-другой ваших подопечных, по каким графам смертности вы бы их списали?
Беннет притих, странно взглянул на меня и ласковым тоном спросил:
– У вас есть какая-то интересная информация, мистер Фомин?
Я сразу остыл. Впервые мне пришло в голову, что Беннет в аэропорту с каким-то умыслом назвал цифру лагерных самоубийств специально для моих ушей. Ведь все остальные и так ее знали.
– Какая же у вас информация, мистер Фомин?
– мягко настаивал Беннет.
Но я уже вполне контролировал себя. Если жизненный опыт чему-то и может научить, так только осторожности. И я не собирался играть в непонятные мне игры.
– Нет у меня никакой информации, - ответил я.
– А если бы что-то и показалось мне странным, я не стал бы ломать над этим голову. В конце концов я только временно прикомандированный, а здесь служат профессионалы. Им виднее.
Беннет одобрительно кивнул:
– Вы сразу показались мне разумным человеком, Витали!
– впервые он назвал меня по имени. К нему вернулось хорошее настроение: - Не обижайтесь на мою резкость. Вы - молодец. Как храбро вы прогнали этих старых бандитов!
– Ну да, - буркнул я, - безумству храбрых поем мы песню.
– What?
– опешил Беннет.
– We sing a song to madness?…
– Такая поговорка была у моего деда, - объяснил я.
– Надеюсь, он не сам ее придумал?
– Это строка нашего великого писателя!
Беннет покачал головой:
– Мне приходилось слышать, что русская литература - самая оригинальная в мире. Похоже, меня не обманывали.
Я собрался было вступиться за честь родной словесности, но Беннет рассмеялся и хлопнул меня по плечу:
– Вы - молодец, молодец, Витали! Не сердитесь на меня. Как вы смотрите на то, чтобы пропустить по рюмочке после наших трудов и побед?
– В такую жару я пью только пиво.
– Начнем с пива, - согласился Беннет.
– А когда сядет солнце и станет прохладно,
3
Я отчетливо помню себя в возрасте лет шести-семи. Помню, как мы тогда ужинали с дедом Виталием перед включенным телевизором. Дед пояснял мне:
– С перестройки горбачевской ужинаю только с последними известиями. Сорок лет подряд, иначе не могу. Это у меня уже рефлекс, как у собачки Павлова.
Мне, маленькому, каждый раз казалось тогда: слова "последние известия" означают, что они действительно последние, больше не будет ни событий, ни известий. Конечно, я не знал, что такое горбачевская перестройка и, тем более, что за зверь собачка Павлова. Но дед всегда говорил со мной как с равным. А я капризничал за столом:
– Опять картошка, не хочу!
– Ладно, - соглашался дед, - завтра кашу сделаем.
– И кашу не хочу больше!
– Чего же ты хочешь?
– строго спрашивал дед.
– Ананас? Так на ананас мы с тобой не заработали.
Я не знал, что такое ананас, но хорошо понимал, что означает "не заработали". Мы жили вдвоем на грошовую пенсию деда. Мы не получали даже моего крохотного детского пособия: его пропивал неведомо где мой отец. И я умолкал.
А по телевизору, из вечера в вечер, показывали одно и то же: взрывы, взрывы, взрывы, на улицах, в супермаркетах, на станциях метро. Взрывы в Нью-Йорке, Париже, Гамбурге, Милане. Дым, разрушенные стены, осколки стекла, неподвижные тела убитых и шатающиеся, окровавленные раненые. Растерянные метания полицейских, бегущие санитары с носилками. Взлетающие с авианосцев самолеты, увешанные гроздьями бомб, и новые взрывы, только снятые с высоты: огненно-дымные клубки, вспыхивающие среди зелени джунглей или стремительно покрывающие склоны гор.
Все было привычным, и, поглядывая на экран, дед спокойно жевал беззубыми деснами вареную картошку. Только иногда, если случалось что-то особенное, он оживлялся и комментировал:
– Во молодцы, и в Мехико дом рванули! У этих никто не отсидится, джихад так джихад!
Или насмешливо качал головой:
– Хе, фосгену напустили! Это даже как-то и несерьезно, фосген. Что же им, с ихними деньжищами, зарина не купить?
– Деда, - спросил я однажды, - а кто такие террористы?
– Сумасшедшие.
– Это чего, сумасшедших столько?
– Хватает, - сказал дед.
– А у нас они чего-нибудь взрывали?
– Еще как взрывали!
– А теперь не взрывают?
– Теперь нет.
– А почему?
– Потому что правительство у нас такое.
– Хорошее?
– допытывался я.
– Ну, такое… - сморщился дед.
– Крепкое. Вот скоро в школу пойдешь, там тебе объяснят.
И мне объясняли. Я пошел в школу в последние годы Правительства национального возрождения - ПНВ, как сокращенно его называли не только в газетах, но и в школьных учебниках. Правда, тогда, в конце двадцатых, никто еще не догадывался, что эти годы ПНВ - последние. Портреты президента, генерала Глебовицкого, в кителе, с единственным орденом - белым скромным крестиком, висели во всех классах. Нашим первым чтением были рассказы о подвигах, которые он совершал еще молодым лейтенантом на афганской войне.