Последняя богиня
Шрифт:
Невозможно, совершенно невозможно! Этого никогда не бывало в Германии. Они сначала колеблются, но наконец послушно берут фляжку и пьют.
Все трое напились. Они опять переглядываются, еще удивленнее, чем прежде, но это удивление иное, и тот, который говорил, возвращает мне фляжку.
– Благодарю, господин капитан! Покорно благодарим, господин капитан… Молчание. Потом он добавляет, словно сбрасывая тяжесть:
– У вас народ не злой!
Я пошел дальше. И вот я замечаю там, вдали, разрушенную деревню: это наконец Шавиньон. Я от него еще далеко, а канонада, еще более отдаленная, отступает по мере того, как я иду вперед. Но теперь по более глухому и более глубокому грохоту выстрелов
Она не «прилипла». В 1917 году еще не умели делать такие вещи. Умели побеждать, но, увы! не умели пользоваться победой… Научились только под начальством Фонт, и победа при Мальмезоне была маленькой победой.
Фош первый научил этому, и Манжен первый это показал.
Раз Шавиньон уже виден, стоп! Кстати, вот лесок. То есть остатки небольшого леса, которых хватит разве на вязанку дров да пачку зубочисток. Подхожу ближе и обнаруживаю удивительно замаскированные этим, хотя и прозрачным, экраном четыре танка, которые, очевидно, опередили пехоту на расстояние несколько большее, чем было необходимо, и гораздо большее, чем было приказано.
Но за все приходится платить: нет никакого сомнения, что эти четыре танка – все, что осталось от целого парка, то есть от двенадцати машин. Восемь остальных, очевидно, украшают поле битвы своими выпотрошенными остовами и, может быть, и своим экипажем, погибшим при работе. Восемь из двенадцати! Это составляет ровнехонько шестьдесят шесть процентов потери. Под Аустерлицем не было столько жертв. Ни даже под Москвой. Слава павшим в 1917 году, так же, как павшим в 1805 и 1812 году. Слава также живым, которым выпало счастье дойти до цели и насладиться своей победой, пить и есть ее, как выражаются японцы, а они умеют говорить про сражения.
Их здесь не может быть больше двадцати четырех. Амлэн объяснил мне третьего дня, что танку системы Шейдера нужно всего-навсего шесть человек экипажа: командир танка, офицер; унтер-офицер, комендор орудия; машинист; два пулеметчика и подносчик снарядов; итого двадцать четыре уцелевших… ошибаюсь: двадцать четыре победителя!..
Опять ошибаюсь: их меньше, потому что первые, кого я замечаю… один, два, четыре, пять… лежат на спине; слишком хорошо лежат, слишком смирно… и спят они слишком глубоким сном… Когда я к ним подхожу, они не встают, чтобы отдать честь моим золотым нашивкам, потому что они уже никогда не встанут, и я сам отдаю им честь более серьезным и более глубоким салютом, нежели принято в армии; отдаю честь так, как это делают моряки и только на море и перед теми, кто умер доблестно. Я снимаю каску. И наконец, посмотрев на лежащих, я вижу других, они на ногах и уже роют пять могил своим пяти усопшим товарищам.
Двадцать четыре минус пять – девятнадцать победителей из семидесяти двух сражавшихся, которые насчитывались в этом парке. Девятнадцати человекам досталась окончательная награда: они видели вступление французской пехоты в завоеванный Шавиньон.
Я обращаю внимание на одного из стоявших, потому что, подобно мне, он снял каску, чтобы отдать честь мертвым. Я его узнаю раньше даже, чем он успел вытянуться и поднести руку к козырьку.
Амлэн.
Амлэн, который еще спокойнее после этой бойни, чем я видел его у румпеля, когда тонул миноносец № 624, Амлэн отдает честь и протягивает мне руку без всякого удивления. Моряки так привыкли встречать друг друга то в Нагасаки, то в Сан-Франциско, то на Королевской улице, что, где бы ни встретились, никогда не выказывают удивления. Поэтому Амлэн осведомляется о моем здоровье, и больше ничего. И я осведомляюсь о его здоровье и тоже больше ничего. Затем, чтобы сказать что-нибудь новенькое, мы заявляем друг другу, что «бошам здорово наклали». Неоспоримо.
Впрочем, мы оба заранее знали это, уже за несколько недель.
Болтая таким образом, я смотрю на Амлэна: он великолепен в своем боевом наряде – панталоны из грубой дерюги, такие истрепанные, такие грязные, такие засаленные, что если бы я не знал, что они синие, я бы этого не угадал. Такая же куртка; под нею ничего, даже рубашки нет, но на ней целая выставка, такая же славная, как военный крест; военному кресту, притом со звездочками и пальмами, я думаю, лестно находиться рядом с таким множеством медалей: за Китай, Марокко, за службу в колониях… Я смотрю, а Амлэн, который следит за моим взглядом, считает нужным извиниться:
– О, командир, если я нацепил на себя все это, то не для того, чтобы пыль в глаза пускать. Только никогда ведь не знаешь, что может случиться, не правда ли? Можно быть раненым, потерять сознание; подберут тебя боши, а так как они все-таки питают уважение к тем, которые имеют право носить это на груди, вот я это и ношу.
Он сконфуженно пожимает плечами. Еще немного, и он попросил бы извинения, что получил столько отличий в те годы, которые он без страха и упрека прослужил родине.
Затем, подобно тому, как он мне представлял под прикрытием яблонь свой парк О. А. 67, он представляет мне сегодня то, что от него остается: последнюю батарею.
Эта батарея, которой он командует, очевидно, сборная, составленная из остатков, – однако вид у этой батареи щегольской. Она сразу представляется мне крепкой и сплоченной. Амлэн умеет командовать, это видно. Танки стоят готовые к походу, и тридцать или сорок германских пленных, с лопатами и мотыгами в руках, уже старательно расчищают дорогу, засыпая ямы, вырытые снарядами, и уравнивая почву; за ними наблюдают четыре канонира с револьверами в руках; впрочем, это дело нетрудное: побежденный и утомленный немец повинуется своему победителю, как никто.
Амлэн, который вменяет мне в обязанность тотчас обойти кругом его владения, представляет мне своих бошей:
– Вот этих парней, командир, я наловил, одного за другим, между Дорогою Дам и этим местом… народ не плохой… и они были нам очень полезны; да, это можно сказать… потому что, нам, конечно, дали для сопровождения отборных людей… но сопровождать танки – ремесло плохое, и наши спутники все были перебиты и переранены, три четверти их полегло раньше даже, чем мы дошли до линии, откуда велась атака. Как только была взята и пройдена первая траншея, мы оказались там совсем одни. Тогда я подумал: «Если я подцеплю пленного, он мне пригодится для замены какого-нибудь убитого. Может быть, это ему не понравится, но вольно же ему было убивать моих людей… этому пленному… или его товарищам…»
Мы на северной опушке маленького леса. И вдруг до нас долетает целый рой снарядов, снарядов серьезных; германские орудия крупного калибра, перевезенные заблаговременно на другой берег Эллет, считают, вероятно, наше продвижение неприличным и отдают нам весьма повелительный, слишком повелительный приказ остановиться. Так как наши артиллеристы, провоевав три года, еще не нашли средства продвигать тяжелую артиллерию по полю сражения, то, как только наши пехотинцы овладевают десятью или двенадцатью километрами, неприятельский обстрел застигает их, оставшихся без защиты, на близком расстоянии. Так что волей-неволей придется послушаться германского приказа и приостановить нашу победу.